— Мне говорили, что во время войны здесь находилась штаб-квартира Объединенной социалистической партии Каталонии.
— А где же вы были во время войны? — спросил я, забыв на минуту о его возрасте и вообще обо всем на свете, потому что вернулся на двадцать девять лет назад, в прошлое. Он улыбнулся.
— Я родился через три месяца после мятежа генералиссимуса, — ответил он, и этот удивительный факт с трудом уложился в моем сознании.
Мы все шли и шли, воздух был теплым, и постепенно противоречия накапливались — не только реклама кока-колы и вывески на зданиях, свидетельствующие о том, что американские компании проникли всюду, но и книжные магазины, где, кроме изданий всяческих американских бестселлеров — конечно же, они должны были тут присутствовать, — стояли новые издания произведений Маркса и Энгельса. Когда, совершенно сбитый с толку, я обернулся к Роману Губерну, он, улыбнувшись, сказал:
— Это классики социальной литературы.
Но его слова ничего, в сущности, не объяснили.
— А «По ком звонит колокол?» можно купить? — спросил я (прости мне мое презрение, Хемингуэй),
— В открытой продаже этой книги нет, — ответили мне, — но достать можно.
— А «Антисевероамериканцы» тоже можно достать? — спросил я у Хаиме. Он покачал головой, а Роман сказал:
— Я знаю одного человека, который читал эту книгу, он достал ее в тюрьме в Бургосе.
— Как?! Что?! — Я буквально потерял дар речи, но он только пожал плечами.
Меня это нежданное сообщение поразило почти так же, как бульвары Рамблас — насколько я помнил, прежде они были много уже, а на тротуарах стояли столики (правда, сейчас была зима), зато появились деревянные цветочные ларьки, забранные на ночь решетками. Рамблас остались теми же Рамблас, по-прежнему здесь прогуливались проститутки, и, когда я что-то сказал об этом, Хаиме светским тоном заметил:
— В Барселоне, наверное, больше публичных женщин, чем в любом городе мира.
— Кроме Сайгона, — сказал я. — Верно?
— Возможно, — ответил он.
Я просто смотрел на женщин, разглядывал пивные, пьяных американских моряков, лавчонки, торговавшие всем на свете, начиная от классических кожаных бурдюков и кончая бесчисленными дешевыми деревянными и металлическими фигурками Дон Кихота и Санчо Пансы, «средневековыми» мечами и боевыми топорами в натуральную величину и в миниатюре, но моя жена спросила:
— Ты что, ищешь следы бомбежек?
Бомбили в основном вблизи портовой части города, потому что фашисты не хотели разрушать богатые кварталы, где находились особняки их друзей, которые отсиживались в то время в своем прибежище — на Лазурном берегу во Франции.
— Нет, — ответил я, — но посмотри-ка сюда, — и я показал на стены зданий с отчетливо видневшимися на них рубцами от шрапнели и следами пуль.
Мы зашли в бар на Пласа Реаль и выпили коньяка, много лучше того, который нам доводилось пить во время гражданской войны, — тогда все американские добровольцы называли его пятновыводителем. Мы поужинали — и снова ели местные блюда. На этот раз колбаски с белой фасолью.
Так велика сила адреналина, что мы и весь обратный путь тоже проделали пешком — и это после десятичасового беспосадочного полета из Лос-Анджелеса в Париж, бессонной ночи в гостинице аэропорта в Орли, перелета в Барселону и, наконец, четырнадцатичасового бдения уже здесь, в Барселоне.
Перекрестки и разовые дома бросались ко мне взывая, чтобы я узнал их, и было трудно понять, каким образом девяносто шесть часов, проведенных здесь двадцать девять лет назад, столь ярко запечатлелись в моей памяти.
Я вспомнил свой второй приезд в Барселону с Джо Хектом, который благополучно пережил два года войны в Испании, чтобы геройски погибнуть в первом же бою в Германии, в 1945 году. Вместе с ним мы разыскали тогда бани на Рамбла-де-лас-Флорес. Погрузились каждый в свою ванну с горячей водой и вдруг, спохватившись, стали орать: «Мыло! Мыло! У меня нет мыла!» В конце концов пришел служитель, пожал плечами и сказал: «Камарадас, мыла нет», и это было одним из самых горьких разочарований 1938 года.
На углу Пасео-де-Грасиа я остановился и вспомнил, что здесь был книжный магазин, а в нем — молоденькая продавщица с такой грудью, что красивее мне в жизни видеть не доводилось. Слева на туго натянутом свитере были приколота маленькая серебряная булавка — серп и молот. Довольно неуклюже пытаясь завязать знакомство, я угостил ее американской сигаретой, а она аккуратно спрятала ее в дешевенький металлический портсигар, «на потом», как она выразилась, и тут же повернулась к другому покупателю.
Где она теперь? Жива ли? Надо надеяться, что какой-нибудь другой отвергнутый поклонник не донес о ее серебряной булавке… Господи! — подумал я. Да ей ведь сейчас не меньше сорока девяти, если не все пятьдесят четыре, и она, вероятно, не больше расположена отвечать на заигрывания, чем в те дни, когда небритый иностранец в рваной и грязной форме предложил ей сигарету в надежде получить в обмен то, за что Аарон собирался платить наличными.
Мы легли спать во втором часу, и мне вдруг показалось странным, что администрация гостиницы не позаботилась заклеить окна крест-накрест бумажными полосами — вроде тех, которые перечеркивали стекла в гостинице «Гран-Виа» на Пласа-де-Каталонья, где мы с Джо Хектом жили в ноябре 1938 года. Теперь шел ноябрь 1967 года, и, засыпая, я ждал, что с минуты на минуту прозвучит сигнал воздушной тревоги, но все было тихо до одиннадцати часов утра, когда в двери постучал официант с нашим завтраком на подносе.
2
Основной денежной единицей осталась песета, но на ней больше нет республиканского герба. Каждая монета, вплоть до десяти сентимо, демонстрирует профиль Самого Наиглавнейшего, и надпись — хотите верьте, хотите нет, — гласит: «Francisco Franco, Caudillo de España por la Gracia de Dios»{[21]}.
Конечно, испанские остряки заменяют «милостью божьей» на «немилостью божьей», причем испанское слово desgracia означает также «несчастье», «бедствие», «горе», отчего шутка только выигрывает. Реклама кока-колы переделывается так: «С кока-колой все идет прахом» или: «Без кока-колы все идет на лад», но они тем не менее пьют этот напиток, так же как вот уже сколько лет терпят каудильо и будут терпеть его до тех пор, пока их не вырвет или он наконец не умрет.
Но тогда мы еще не слышали шуточек по адресу Франко или кока-колы, так как весь следующий день мы читали сценарий, который получили от Хаиме. Назывался он «И снова Испания», причем название было дано по-английски.
Сценарий несколько разочаровал нас, хотя мы были готовы к тому, что автору вряд ли удалось сказать что-либо значительное о нашем времени и о нашей борьбе — мы ведь отдавали себе отчет в трудностях, с какими сталкиваются кинодеятели и другие художники при существующем в Испании режиме. Я даже заранее представлял себе, как я скажу: «Мне очень жаль тех денег, которые вы или кто-то еще потратили на то, чтобы доставить меня сюда, но над таким произведением я работать не могу».
Сценарий разочаровал нас потому, что он почти целиком был посвящен роману между Дейвидом Фостером, американским врачом, вновь оказавшимся в Испании, и юной Марией, дочерью медицинской сестры, с которой он работал во время гражданской войны.
Я просто не мог поверить в этот роман. Врачу уже за пятьдесят, девушке двадцать с небольшим, и к тому же она сразу узнает, что он женат (его жена весьма кстати решила уехать на Мальорку, пока будет продолжаться медицинский конгресс), что он пробудет в Испании всего десять дней и что он был возлюбленным ее матери задолго до того, как она появилась на свет.
Но затем что-то начало действовать на меня. Во-первых — вот что значит творческое воображение! — чувство, которое испытал американский врач, когда самолет начал снижаться в Барселоне. Его сосед, врач из Техаса, говорит: