7 августа. Вчера ночью нас сменила 27-я дивизия (хорошо все-таки выбраться из этой дыры). Прошли пятнадцать километров по дороге Гандеса — Корбера по направлению к Мора-де-Эбро. От Корберы остались одни развалины. На вымерших улицах сладковатый запах разложения, развороченные дома, даже деревья разбиты в щепу — от города не осталось ничего…»
Через город ведет шоссе, прямое как стрела. По его сторонам мало домов, и, как и в 1938 году, это почти только склады. Два-три крохотных магазинчика, и больше ничего. Людей тоже мало — мы видели трех-четырех прохожих.
Пипо (вот тип!) зачем-то поставил машину на левой стороне шоссе, и не успели мы отойти на десять шагов, как словно из-под земли появились два жандарма и оштрафовали его.
Они все еще носят нелепые черные лакированные шляпы с загнутыми полями, но больше не вызывают в воображении тот образ, который на вечные времена создал Гарсиа Лорка, за что, в числе прочих причин, фашисты убили его в Гранаде 19 августа 1936 года.
Вместо лошадей у них теперь черные мотоциклы и чернильных плащей в пятнах они больше не носят, но, поскольку черепа у них по-прежнему свинцовые, они не плачут.
У этих двух были морды типичных бандитов, и они устроили из этого штрафа грандиозный спектакль, ни разу не осквернив своего лица улыбкой, пока Хаиме объяснял, что молодой человек — иностранец, не знает местных правил уличного движения и свои международные водительские права оставил в другом пиджаке. За все это время мимо не проехало ни одной машины. И потом в городе мы тоже не видели ни одной.
Если смотреть на Корберу с шоссе, город выглядит нормально, но, когда жандармы, взревев мотоциклами, укатили на поиски других легких побед, а мы обогнули здание у обочины и начали подниматься в город, оказалось, что его просто нет.
Корбера выглядела точно так же, как седьмого августа 1938 года, когда я видел ее в последний раз, только на стенах развороченных жилищ уже не кособочились свадебные фотографии, в огромных воронках от бомб не громоздились кроватные сетки, матрацы, детские игрушки, ночные горшки, на земле не лежали лохмотья окровавленных одеял и простынь, под ногами не валялись кастрюли и битая посуда.
Мы поднимались по мощенным булыжником улицам. Тяжелые деревянные двери домов, от которых остался один остов, были заложены засовами. Голубая штукатурка на внутренних стенах еще не совсем поблекла. Повсюду кучами лежали обломки красной черепицы с исчезнувших крыш, и, хотя я знал, что этого не может быть, мне чудились под обломками изуродованные, разлагающиеся трупы.
Трупов, правда, и тогда было довольно мало, не больше пятидесяти, потому что официально город был эвакуирован. Но старики, старухи и дети, погибшие в Корбере между пятым и седьмым августа, не захотели расстаться с родными домами и тайком пробрались ночью назад. Корбера не имела никакого военного значения, даже шоссе через нее проходило всего одно, в ней не было ни военных складов, ни заводов. И окружали ее только возделанные виноградники и оливковые рощи, которые и теперь такие же.
Хаиме что-то быстро сказал, и Сильвиан перевела:
— Если выйдут цыгане, которые тут поселились, не отвечайте им и на давайте денег.
Цыган мы не видели, но среди развалин играли мальчишки. Около часа мы искали дом, куда бы мог войти доктор Фостер и поглядеть в пустой оконный проем, и стену, которую можно было бы легко обрушить, чтобы Мария в испуге впервые бросилась в объятия доктора. Потом мы пошли обратно.
По дороге мы попытались войти в один из пустых домов, толкнули тяжелую дверь, но какой-то голос крикнул нам по-каталански:
— Это не ваш дом! Не надо туда входить.
Из двери напротив вышла старуха с метлой в руках, и мы были так ошеломлены, словно воскрес один из мертвецов 1938 года. Мы заговорили с ней, и она объяснила:
— Жить-то здесь никто не живет, но внутрь заходить нельзя.
Дом, где сама она, без сомнения, жила, был трехэтажным. Передняя, насколько мы могли видеть, была очень чистой. Да, сказала старуха, она жила здесь во время войны. Да, у нее было двое детей, которым чудом удалось спастись от бомбежки. Теперь они взрослые. Когда я спросил, зачем понадобилось бомбить такой маленький город — ведь в нем же не было никаких военных объектов, она посмотрела на меня и сказала:
— Что поделаешь, шла война. Фронт был близко.
— А кто бомбил город? — спросил я, провоцируя ее на откровенность. — Красные? (В сегодняшней Испании республиканцев называют так, по крайней мере на людях.)
— Нет, — ответила она. — Националисты.
— Мне бы хотелось заглянуть внутрь дома, — шепнула жена.
— А ты попроси у нее разрешения, — сказал я.
Сильвиан покачала головой, но я уговорил ее, и старуха, ласково кивнув, сказала то, что я ожидал услышать:
— Мой дом — ваш дом, — и проводила нас внутрь.
Наши спутники остались ждать на улице. В трехэтажном доме не было ничего, что заслуживало бы название мебели, — убогий письменный стол, продавленная кровать, три-четыре колченогих стула, три-четыре старых кастрюли. На стенах несколько маленьких снимков, вместо распятия — литография, изображающая Христа с детьми.
А ее дети выросли и уехали. Сын, фармацевт, живет в Барселоне. То есть в аптеке он работает днем, а вечером садится за руль такси. Сводить концы с концами без второй работы невозможно, объяснила она.
С гордым достоинством старуха показала нам каждую комнату на каждом этаже, а затем и чердак с крышей из прозрачных листов дешевого пластика, которая кое-как укрывала его от дождя. На чердаке хранились запасы, которые я столько раз видел в деревенских домах с земляным полом, где их держали в укромном углу. Со стропил свисали сушеные яблоки, стояли мешки с лесными орехами и сушеным инжиром, а также кувшины с оливковым маслом.
— Вина нет? — спросил я с улыбкой, и она покачала головой.
— Внизу, — сказала она.
Неожиданно она захватила в горсть орехов и высыпала их в открытую сумку Сильвиан. Сняла две связки сушеных яблок и протянула их мне. Хотела дать еще инжира, но его было не в чем нести. Мы поблагодарили ее, похвалили дом (он блестел чистотой — хоть с полу ешь! — как говорила моя мать) и пошли вниз.
В подвале она показала нам свое главное сокровище — подарок от сына в Барселоне — сравнительно новую, сияющую белизной электрическую стиральную машину. В доме не было горячей воды, и «у электричества не хватает силы», как она выразилась, но это не мешало ей радоваться подарку. Машиной она ни разу не пользовалась.
На улице мы поделились орехами и яблоками с нашими спутниками и пошли дальше по разрушенному городу. Я вспомнил выцветший плакат на доме у шоссе, гласивший нечто вроде того, что город находится в ведении какого-то государственного учреждения, оберегающего «районы, опустошенные войной». Меня заинтересовал вопрос, что именно это учреждение оберегает, и я спросил у Хаиме, почему город не отстроили заново?
Он пожал плечами и ответил:
— Не знаю.
(Позднее я задавал этот вопрос многим. Ответ всегда был один и тот же: «не знаю». Кто-то, правда иронически, предположил, что Пако (уменьшительное от Франсиско) приказал оставить все в таком виде: мол, если кому-нибудь придут в голову нежелательные мысли, пусть посмотрит на Корберу и увидит, что с ней случилось.)
Большая красивая церковь была заперта и закрыта на засов. Сквозь щель в огромной двери было видно, что внутри она вся разворочена взрывом, хотя стены и уцелели. От крыши, правда, не осталось и помина. На двери дома дальше по улице сохранилась облупившаяся надпись «Реквизирован ЦНТ» — это была анархо-синдикалистская организация во время республики.