«Теперь, — говорит другой, — мужчины ни на что не годны. Моя жена стерла себе коленки мытьем полов. Она встает в четыре утра и приходит домой ночью. Спасибо ей: мы хоть не умираем с голоду. В поисках работы я обегал вдоль и поперек все побережье и вернулся с пустыми руками. Я пешком пошел в Лог-роньо, потому что мне сказали, будто там есть работа, и вернулся обратно; ночевать пришлось под мостами, а завтракать и обедать — тем, что растет на полях. Я предлагал мыть полы, но надо мной только смеялись. Представьте себе, что женщины получают за случайную работу по тридцать песет в час, а я в последний раз получил пятнадцать».
Не теряя самообладания, я в одиннадцать утра в воскресенье позвонил Хаиме, и он пригласил меня отобедать у него в три часа.
— Где вы были? — спросил я, и он ответил, что они начали снимать эпизод в Корбере, но продрогли до костей.
— Знаете, — заметил я, — нам сказали, что в Касабланке впервые за двадцать лет выпал снег. В Фесе снег лежал у подножия Атласских гор, а отопление в отеле барахлило, так что пришлось удирать оттуда со всех ног.
— Приходите и расскажете нам обо всем, — сказал он, а я спросил:
— Многое ли из того, что я написал, вы сняли в Корбере?
— Почти все.
— Muy bien, — заметил я и вышел посмотреть, не пришла ли вчерашняя «Геральд трибюн» из Парижа. Газеты не было.
Даже если он и снял все это, останется ли материал в фильме? Я вспомнил три вопроса и ответа из его интервью в «Фотограмас»:
— Что вы думаете о цензуре?
— Со временем она исчезнет.
— Против чего вы протестуете применительно к кинопроизводству?
— Против цензуры, которой ты закладываешь душу в ту самую минуту, когда начинаешь обдумывать сценарий.
О своем фильме он не сказал ничего определенного, даже не упомянул название.
— Судя по двум предыдущим фильмам{[57]}, вы предпочитаете злободневную тематику. Будете ли вы и впредь выбирать сценарии подобного типа?
— Мой новый фильм будет сильно отличаться от последнего. Он обращен к теме, которая во многих отношениях очень важна не только для меня, но и для испанского кинематографа. Этой проблеме много веков, но мы рассматриваем ее с позиций сегодняшнего дня. Меня все более занимает жизнь тех, кто каждый день встает в восемь часов и идет на работу.
Камино ждал меня к трем часам, и в ожидании назначенного времени я сидел в баре гостиницы и думал о нем и его месте в испанской кинематографии. Могут они что-нибудь сделать с ним за то, что он сказал по поводу цензуры? Конечно, его слова были достаточно невинны или по крайней мере рассматривались бы так, если бы речь шла, например, о голливудской цензуре американских фильмов. Однако в Испании цензура — это рука правительства, она может не только изрезать пленку в клочья, а вообще запретить фильм, изъять его из проката, или сделать еще что-нибудь пострашнее.
Один из авангардистов, которого я встретил в этом самом баре на второй неделе нашего пребывания в городе, показал мне сценарий, не угодивший цензуре. Другие рассказывали, что многие метры уже отснятых фильмов пришлось вырезать, иначе показ в кинотеатрах не разрешался.
В основном уничтожению подвергались эротические куски, потому что большинство фильмов сами по себе были до крайности «заумными» и даже цензоры презрительно отворачивались или думали: черт с ними, пусть смотрят, если я тут ничего не понимаю, то и зрители не поймут.
Мы смотрели два таких фильма, и публика либо уходила из зала, либо оставалась, чтобы посмеяться. Я сказал об этом молодому режиссеру, и он ответил:
— А мне плевать, понимает что-нибудь эта публика или нет.
Они были джентльменами, эти молодые люди, и если и делали скидку на трудности, которые я испытывал, обсуждая абстрактные проблемы на испанском и частично французском и английском языках, то все равно, должно быть, считали меня наивным или консервативным сверх всякой меры.
— Моя жена, — поделился я с режиссером, — очень умная женщина, но она совершенно не поняла ваш фильм.
На этот раз он не сказал, что ему на это плевать (будучи джентльменом и считаясь с присутствием Сильвиан), но вежливо спросил меня, что думаю о его фильме я.
— Ну, в самых общих чертах, мне кажется, он вот о чем: жизнь здесь в Испании тяжелая; молодым очень трудно заработать на жизнь; из-за условий жизни им трудно даже поддерживать нормальные отношения друг с другом. Каждый стремится вырвать кусок у другого.
— Видите, — сказал он, — вы поняли мой фильм.
Мне пришло в голову, что второй художественный фильм Камино, который вышел как раз перед нашим приездом в Испанию, говорил почти о том же самом — и вызвал восторженные отзывы в прессе. Это был рассказ о симпатичных молодых супругах, которые жили изворачиваясь, не проявляя особой щепетильности и разборчивости при добывании денег. Их брак потерпел крах, надежды погибли, а сами они опустились на дно — история, каких мы насмотрелись в собственной стране. Кое-чего, однако, недоставало, подумали мы с Сильвиан, а именно объяснения или хотя бы подсказки, почему происходили подобные истории: почему эти молодые люди жили изворачиваясь и не хотели работать; почему молодой человек был согласен, чтобы его содержала девушка; почему девушка с легкостью шла на то, чтобы торговать своим телом, когда не удавалось раздобыть деньги другим способом? Эти недостатки, чувствовали мы с Сильвиан, шли от той самоцензуры, о которой Камино сказал в своем интервью.
Я решил поставить вопрос иначе.
— Вы согласны, что кино — это, быть может, самый мощный посредник в общении между людьми?
— Claro.
— Но в таком случае, если то, что вы хотели сообщить, не дошло до зрителя, значит, вы плохой собеседник. Правда ведь?
— Posible{[58]}, — сказал он. — Но я делаю фильмы не для зрителей.
— Вы делаете их для себя?
— Конечно.
Оба молодых режиссера, как мне говорили, были детьми преуспевающих родителей, а те, не понимая толком, чем занимаются их чада, были в восторге уже оттого, что мальчики снимают кино, и снабжали их деньгами на производство фильмов.
Один из них вдруг сказал мне:
— Я состоял в коммунистической партии, но недавно вышел из нее.
— Почему?
— Потому что здешняя компартия не собирается делать революцию.
— А вы считаете, — спросил я, — что в сегодняшней Испании можно сделать революцию?
— Если хочешь сделать революцию, нужно ее делать.
— Но разве здесь назрела революционная ситуация?
— Конечно.
Я не настолько самонадеян, чтобы на основании месячных наблюдений рассказывать испанцу о положении в его собственной стране. Поэтому я промолчал. Кроме того, было совершенно неясно, одинаково ли мы понимаем термин «революционная ситуация». Вода в котле, безусловно, уже побулькивала, но до кипения, на мой взгляд, ей было далеко.
Мое молчание побудило его сказать:
— Вы могли сделать здесь социалистическую революцию во время войны.
— Так говорили троцкисты и анархисты.
— Они были правы.
— Простите меня, — сказал я, — я не испанец, но я был здесь во время войны. — (А вы, не добавил я, тогда только появились на свет.) — Испанский народ в те годы и не помышлял о социалистической революции. Люди хотели победить в войне, восстановить республику и совершенствовать ее. Большинство испанцев понятия не имели о том, что такое социализм, что за ним стоит и каковы его задачи.
— А сколько людей в России, — вмешался другой молодой режиссер, — помышляли о социалистической революции в 1917 году или представляли себе социализм?
— Очень мало.
— Октябрьскую революцию возглавили люди, которые очень хорошо знали, чего они хотят и как этого добиться, пусть их было и немного, — сказал он.
— Верно, но вы сравниваете Испанию 1936–1939 годов с Россией 1917 года.