Однако когда фашисты уж вовсе впритирку подошли, и Найдёнов свои обоймы расстрелял: Сёмку в сидор, мешок заплечный, посадил, на спину себе закинул, и давай из карабина по фашистам:
— Бах! Бах!
Сёмка — сзади — сперва орал: «Ма-ма!» — потом кто-то ему кусочек сахара в ладошку сунул, так он его в рот и замолчал, а там… Танковая бригада — наша — подошла, кольцо немецкое разорвали. Соединились полк с дивизией.
Полк на отдых отвели.
За два дня в землянке у связистов кого только не перебывало! Не протолкнуться было! В очередь перед землянкой стояли — понянькаться.
Сёмка милость не во всём проявлял: гостинцы — те, да, все забирал, а вот если на руки кто хотел взять, тут же к Найдёнову кидался:
— Ма-ма!
Так на второй день, в землянку заходя, даже комполка спросил:
— Мама-то на месте? — Потом приказ отдал: оставить малыша у местного населения. Деревушку на карте указал — в двух верстах всего, где люди живые остались. Лично от себя кусок мыла передал, банку консервов да плитку шоколада: — Пригодится. На первое время.
Старшина для Сёмки портянок на портки выделил, кашу-концентрат…
В общем, когда поутру Найдёнов с пацаном из полка уходили, ноши у Найдёнова было столько, что горбился солдат. Впрочем, горбился не только от ноши — за несколько дней прикипел сердцем к Сёмке. Так бы и остался с ним! Да нельзя солдату как сердце просит, можно так лишь, как командир приказывает. А командир приказал: оставить.
Вернулся Найдёнов к вечеру. На все вопросы отвечал скупо, хмурился:
— Оставил… Дом целый… Хозяйка — добрая… Серьёзная — за тридцать уже… И свой есть…
Дней через пять, полк опять на передовой был, связь нарушилась. Кого послать? — и вопроса не случилось: Найдёнова.
Провод телефонный от штаба полка до первого батальона через речушку небольшую тянулся — по льду. Фрицы из пушек и батальон обстреливали, и речку. Так и разорвало провод: один конец на берегу, другой в полынье.
Пополз Найдёнов по льду мокрому — не добраться до второго конца иначе как через полынью, нырять нужно. Нырнул. Раз. Другой. Третий…
Есть связь?
Есть!
…К вечеру ужин подвезли. К кухне полевой идти надо. Все пошли — Найдёнов с лавки, что в штабной избе, подняться не смог.
Фельдшер пришёл к Найдёнову — глянул: в жару мечется.
Смотрит Найдёнов на фельдшера — не узнаёт, видит и не видит ровно, так простуда взяла. Взяла — и не отпустила: ни таблетки не помогли, ни укол. А под утро и вовсе затих. Совсем.
Так вышло: погибших в полку в новый день не случилось — хоронили Найдёнова как положено: не в братской могиле, а в отдельной. И даже салют дали: солдаты из винтовок с карабинами, командиры из пистолетов с револьверами.
Холмик могильный аккуратно досочками от снарядных ящиков обложили, столбик деревянный в ноги установили, звёздочку жестяную — сверху.
На столбике — на табличке — писарь штаба старательно вывел и фамилию, и звание, и год смерти…
К вечеру на передовую другая часть подошла — снялся с позиций полк, отправился в тыл, на переформирование.
Кому вздумалось дополнить смертную табличку, неведомо, но когда исчез в навалившихся на мир сумерках звук последних шагов, затих скрип снега, под витиеватыми росчерками про красноармейца Найдёнова, оставленными рукой писаря, оказалось ещё одно слово — химическим карандашом — крупно, в две строчки, с переносом:
МА-
МА.
ДОБРЫЙ ФРИЦ
Рассказ
Всё произошло неожиданно и быстро: весть о начавшейся войне, уход отцов и старших братьев в армию — на фронт. И вот… Вечером в деревне были красноармейцы, а к полудню другого дня везде хозяйничали фашисты. Они не спрашивали: куда хотели — заходили, что хотели — брали. Стон и крик стояли над деревней.
В их дом, построенный за месяц до войны колхозом — за ударный труд родителей и двух старших братьев — немцы ввалились пьяной оравой. Однако похозяйничать не успели. Стащили только полотенца, что висели у рукомойника, да наследили порядком. А потом…
Потом в доме поселились два офицера с денщиками.
С хозяевами они не церемонились: выгнали в сарай. Да ладно что не на улицу!
Сарай, кстати, тоже был свежей постройки — крепкий, не стылый. А иначе — беда! Беда, если малые простынут. А их, малых, у матери на руках трое оставалось: Ванечке два годика, Лизавете — четыре, Да-шутке — седьмой.