— Ну? — только и смог командир у мальчишки спросить.
— Две гранаты пронёс, — Михась спокойно ответил. — Как и говорил. Завтра ещё две унесу. Дядька всё нашему человеку передаст.
— Как? Где? В чём? — у командира с комиссаром куча вопросов на языке вертелась.
— Я ж говорю: шапка-невидимка у меня есть, — улыбнулся Михась и прочь засобирался. Из отряда: — Мне теперь у тётки надо ночевать, в деревне. Вдруг проверять будут.
На другой день история повторилась. Перед обедом, когда на дороге перед станцией всё стихло, появился Михась. Так же издалека снял шапку, так же серьёзно поклонился немцам.
На посту стояли не вчерашние, другие. Суп, правда, тоже не стали пробовать — что там пробовать-то: вода с луком да картофелиной! — поглядели только. А вот хлеба кусок забрали, не поглядели что надкусанный. Забрали и яйцо варёное, которое сердобольная тётка положила машинисту, — жалко ведь мужика, да и приглянулся к тому ж.
Пальто с Михася опять снимали — трясли, карманы вывернули, рубаху задрали, портки обшлёпали. Напоследок под зад сапогом дали: проходи уж!
Михась и тут не обозлился — поклонился, «Благодарствую!» сказал, шапку нахлобучил и на станцию потопал.
Вечером в отряде признался:
— Ходить больно, синяк в ползада!
А про то, как гранаты пронёс, опять выдал:
— Я ж говорю: шапка-невидимка у меня!
А какая у мальчишки шапка? Ушанка старущая, облезлая, без уха одного — оторвано, передок не пришит — на глаза налезает, на пять размеров больше.
Вместо гранат на третий раз забрал Михась толовые шашки — по сто грамм, из больших шашек напиленные, из тех, что в два да в четыре раза больше нужного были.
И на третий раз история повторилась.
Переводчик уже знакомый был и другим немцам, что Михася впервые увидели, сказал что-то. Те, смеясь, мальчишке в ответ покланялись и… узелок смотреть не стали — пальто расстегнуть заставили, и всё: шагай к дядьке!
Михась в пояс поклонился:
— Спасибо, люди добрые! — шапку нахлобучил и — топ-топ на станцию: — Дай вам чего и того тоже!..
Десять дней ходил Михась на станцию. А на одиннадцатый, среди ночи, знатно грохнуло!
Рассказывали потом, убитых своих фашисты два дня хоронили — крестов на станции выросло, что ёлочек в лесу! И ещё неделю через станцию эшелоны не ходили. И паровозов несколько в депо сгорело. И бригады паровозные на службу к немцам не вышли. И из деревень много народу пропало. Ну, как пропало — потом, как Красная Армия пришла, из леса, из отрядов партизанских к родным местам вернулись, кто жив остался: землю пахали, дома заново строили. Михась до того, жалко, не дожил. Попросился у командира в команду подрывников, тот и дозволил. На одном из занятий — мину немецкую разбирали, учились — мина взорвалась…
А шапкой-невидимкой Михась свою драную шапку называл — в ней гранаты и тол проносил, и перед немцами снимал, и в руке крепко держал, чтобы из подкладки ничего не выпало — в подклад всё прятал. На шапку немцы не смотрели — видели только: кланяются им. А это только так было — для виду, для дела. Для Победы. За неё и поклониться можно было. За неё нужно кланяться — всем, кто хоть что-то ради мира сделал. Даже и мёртвым.
СМЕШНАЯ ИСТОРИЯ СОЛДАТА КОНЬКОВА
Рассказ
Есть такие специальные мины: на них наступаешь — щелчок, и ничего. Не взрывается. Но только ногу поднимешь — тут же рванёт. Страшное дело. Страшные мины.
Тимофей Коньков на такую напоролся. Бежал с донесением в штаб и, нет, чтоб по дороге, а срезать решил! Заскочил в лесок — тропку заметил, метров с пятьдесят, наверное, протопал, и всё. Как услышал, что под ногой правой хрустнуло, так и замер. А глянул вниз — ёлки-палки! — не сучок с дерева: мина!
На спину сразу будто кто ушат воды родниковой — ледяной — вылил. А голову наоборот жаром обхватило — словно в печь сунули.
Кричать, на помощь звать Тимофей не стал: до дороги далековато, да и ходят по ней не часто. Кроме того: а вдруг немцы услышат? Оборона-то наша не ахти какая, мало ли фрицы где прорвались, опять же разведчики их могут шастать.
Подумал так Тимофей Коньков и…
Лучше бы не думал!
Из кустов на тропку — трое! В маскхалатах. В руках автоматы. И рожи довольные: как же! Готовый пленный!
— Хенде хох!
С карабином за спиной да на мине стоя, не то что с тремя — с одним фрицем не справиться.
Поднял Тимофей Коньков руки вверх.
Один немец сразу за спину зашёл, карабин с Тимофея снимать начал. Второй в карман нагрудный — в гимнастёрку — полез, красноармейскую книжку достал. Третий в сторонке остался — товарищей своих прикрывал.
Когда второй книжку красноармейскую пролистал, на свой манер фамилию Тимофея переделал.
— О, Конкоф! — сказал. — Гут! — сказал. — Ком! — сказал, мол, пошли, давай, с нами.
— Не могу! — Тимофей одним словом выдохнул.
Немец на него удивлённо глянул, на своём что-то лопотнул.
— На мине стою, — Тимофей разъяснил, и глаза вниз скосил.
Фриц — разведчик опытный, сразу дело понял. Сперва, правда, отскочил: дрогнул — что и его разорвать может. Затем вернулся — заржал, как жеребец у командира полка, где Тимофей служил. Напарникам своим сказал, на своём, — те тоже посмеялись.
«Ну, вот и конец, — подумал Тимофей. — На кой я им такой? Книжку красноармейскую взяли, карабин забрали — шлёпнут, на тот свет отправят, да и дальше пойдут».
Однако немцы не торопились. Второй закинул свой автомат за спину, полез к Конькову в другой карман, за пазуху… Тут Тимофей и обмер: донесение ж! Доклад комбата: сколько бойцов в каждой роте, где позиции заняли, кого-чего не хватает… Ёлки-палки!
Фриц донесение глянув, глазам не поверил. «Гут-гут!» — заповторял, товарищам своим махнул, сказал им что-то. Те тоже обрадовались: вот ведь удача для них какая! Затем замолчали они, на Тимофея глядя, видно думали, что с неудавшимся «языком» делать. Дальше опять переговорили и — захохотали, спинами повернулись. Зашагали по тропке к себе, к своим. Один, правда, руками помахал, показал, что с Коньковым будет. Потом.
И выходило, что два варианта жизненных Тимофею выпадало, а конец — один: если не сам подорвётся, то наши же расстреляют — за потерю особо важного на сей момент донесения и личного оружия.
Говорят, в последний момент жизни у человека перед глазами все его года за миг проносятся, все беды да радости. Неправда то. Тимофею только одно припомнилось: конец сорок третьего, когда он, семнадцатилетний, два года в колхозе отработав, добровольцем в армию уходил. Мать одна провожала. На отца ещё в сорок первом похоронка пришла. И хоть Тимоша у матери один оставался, но сказала мать: «Живым придёшь — встречу, а если погибнуть судьба, только чтоб без позора!»
А здесь, тут…
«Да лучше пусть меня в клочья разорвёт! — Тимофей решил. — Главное, чтобы немцев осколками достало, пока далёко не ушли!»
И шагнул Тимофей Коньков с мины в сторону.
И хлопнуло сухо и коротко — эхо по лесу пронеслось да замерло.
Взрывной волной бросило Тимофея в кусты, откуда немцы на него вышли — ветками лицо поцарапало, гимнастёрку в трёх местах порвало.
Долго он там — в кустах — лежал: всё не верил, что жив остался.
Боялся ногой-рукой пошевелить: а вдруг что оторвало? А когда решился, да из кустов назад выбрался, опять же долго на тропке стоял — смотрел, глазам не верил.
— Смешная, однако, история… — сам себе говорил.
После того осторожно, каждый сантиметр вокруг себя глазом обшаривая, чтобы вновь не встать куда не надо, карабин взял, книжку красноармейскую с донесением подобрал — и на дорогу вернулся.
…В мае сорок пятого вручили Тимофею Конькову, который всю свою войну в вестовых у комбата провоевал, медаль «За боевые заслуги». Наверное, за то, что приказы выполнял точно и в срок. За то, что, наверное, жив остался.