Что ж после такого не жить? И работа есть, и люди добрые рядом, и дом крепкий. А из окон дома луг травяной видать. Как время придёт, так он весь в васильках.
Вот Васильком и малыша назвали, что от любви хорошей народился.
Родился Василёк первого сентября тысяча девятьсот тридцать четвёртого года. Первого сентября тысяча девятьсот сорок первого года в школу идти собирался. Учиться шибко хотел, чтобы агрономом стать. Профессия уж больно хорошая: хлеб растить, людей кормить.
Дорогу такую на всю жизнь Василёк сам выбрал. С детства раннего. «Голоштанного! — как председатель колхоза шутил, когда Василька совсем маленького вспоминал. — Без штанов ещё бегал, слов не знал, а сам — в поле: сунет зёрнышко в землю и сядет ждать, когда вырастет. А то и поливать вздумает, воду носил, чтоб скорее в колос вошло».
Так бы вот всегда: выбрал дорогу и — шагай по ней, пока не дойдёшь, куда собирался. Только… Жизнь ли так крутит, чёрт ли подворачивает, — выходишь на развилок, а то и на перекрёсток. Тут и думай: куда.
Проводница, тётка пожилая, возраста пенсионного, на вопрос, какое место занимать, ответила:
— Где пусто, там и садись.
По её словам выходило: можно и в тамбуре, можно и на крыше. По мыслям: где не занято, там и примащивайся.
На прямой поезд — от родной станции до Москвы — билетов мне не хватило. Взял на проходящий.
В вагоне пустовала только боковушка возле туалета. Но — повезло. Правда, сначала не поверил, долго принюхивался: ан нет, запахов — тех самых! — не было.
Проводнице — а кому же ещё?! — я сказал. От всей души:
— Спасибо!
Вагонохозяйка прошлась по своим владениям со стандартными в общем-то словами:
— Чай, кофе, постель… На здоровье!
Последнее, про постель и здоровье, относилось ко мне.
Город за окном вагона исчез как-то уж слишком быстро: дома и домики, железо моста через Каму — с холодком в груди: а вдруг с моста да прямо в реку! Затем множество путей ещё и составов, пятиэтажки, высотки, и всё. Исчез город.
Я взялся за книгу. Мог бы творить сам, тем более тетрадь с собой взял толстую и ручек — три штуки, чтобы про запас. Мог бы сам, раз уж писатель, но достал труд чужого автора — детектив приятеля. Там всё, как положено, было: оружие на обложке, нарисованное, автограф внутри и — погони, разборки, кровь опять же…. Ну и, зачитался. В смысле, стал клевать носом — задрёмывать. И вдруг! Вздрогнул!
И — соскочил с места. Сперва от страха, затем от желания бежать на помощь.
Чужой был голос, страшный. Крик. Слова русские, путаясь с иноземной речью, метались по вагону:
— Не бейте! Я не виновата! Ich arbeiten! Ich warten Kind![28]
Соседи напротив — он, она и достаточно взрослый ребёнок — заулыбались, отложив карты, а играли в подкидного, наперебой стали объяснять:
— Это тут одна во сне кричит!
— Бабулька, божий одуванчик.
— Чокнутая! — отпрыск картёжного семейства покрутил пальцем у виска.
— Мы тоже сначала так же прыгали.
— Потом привыкли.
— А меня всё равно достаёт!
Совсем рядом с нами — через одно купе — прибежавшая из своего купе проводница будила старуху. Сгорбленную седую бабку.
Та извинялась:
— Опять я вас? Прости, сердечная! Простите, люди добрые!
В Балезино, это уже в Удмуртии было, стояли долго — меняли электровоз.
Вагон опустел. Народ разминался на перроне: кто курил, кто вышагивал, поглядывая по сторонам, иные закупали нехитрую стряпню местных поварих.
Я остался на своей боковушке. Родню, что жила на узловой станции, о себе не предупреждал. От чужой стряпни закаялся давно, берёг желудок. Сидел за тетрадкой — писал рассказ. В сюжет ушёл — будто и не в этом мире оказался. Вздрогнул, когда почувствовал холод чужой руки на запястье.
Старуха сидела напротив меня. Страшная: сгорбленная, седая, на плечи накинуто чёрное неновое пальто, в руке палка-клюка.
— Не письмо ведь пишешь?
— Нет, — мотнул я головой.
— Журналист?
— Нет, — снова односложно ответствовал я.
— Писатель! — старуха оскалилась в улыбке — радовалась, что догадалась.
«Со второго раза!» — подумал я про чужую догадку. Однако на разговоры меня не тянуло, хотелось дописать начатое. Вот и выходило: старуху нужно было чем-то занять.
— У меня книжка есть. Читать будете? — из сумки я достал книгу Но не детектив приятеля — свою.
— Сказки? — удивилась старуха, глянув на обложку. — Ну-ка, ну-ка…
Она ушла в своё плацкартное купе, держа в одной руке книгу, а другой опираясь на палку. Ушла медленно-медленно, я слышал бормотанье:
— Надо же, сказки! Молодой, а сказки! Ну-ну…
Она читала долго — не тяжело, нет, а так, будто смакуя изысканное блюдо.
И, пожалуйста, не думайте, что я хвастаюсь творчеством, нет! Просто некоторым нравится.
Ещё до ночи многие пассажиры угомонились, улеглись на постели: кто-то накрылся простынкой, кто-то укутался одеяльцем.
Собрался на боковую и я. Тем более что по проторённой дорожке в сторону тамбура перестали шаркать подошвами тапочек и цокать каблуками туфель.
Старуха вновь подошла неожиданно. Подошла, опираясь на палку-клюку, протянула мою книгу:
— Молодец. Давно пишешь?
Я пожал плечами: как сказать, назвать количество лет или год, с которого занялся творческой деятельностью?
Старуха расценила это по-своему:
— Всю жизнь, значит. От родителей?
— Мама — медик, фельдшер, — непонятно почему, но я стал говорить о родителях. — Отец — рабочий, на заводе слесарем работал, механиком.
— Живы? — завязывала разговор старуха.
Мама.
— А отец?
— Рак. Опухоль. Умер.
— Но пожил?
— Шестьдесят лет.
— Это хорошо.
— Мало! — я вздохнул. — Не хватает его.
— Мне тоже, — пригорюнилась старуха, села на мою постель; до этого стояла рядом. — Мне тоже моих не хватает.
— Но ведь пожили? — взял я в оборот старухины слова.
Она покачала головой:
— Нет. Сожгли их.
На мгновение я оцепенел. А старуха вдруг села рядом со мной и нервно дёрнулась.
Чёрное пальто упало с плеч.
У толстого фланелевого халата, в который была одета старуха, были короткие рукава.
И я оцепенел снова.
Её руки до локтей украшали наколки. Наверное, татуировки шли и дальше: какие-то слова, цветы, нечто похожее на московский Кремль… И среди всего этого, ближе к кисти — цифры. Несколько.
Старуха быстро и зябко подхватила пальто:
— Хорошие у тебя сказки. Хочешь, я тебе тоже сказку расскажу?
На остров Зинка приползла под утро. Мокрая и грязная насквозь. Сил не хватало, мотало из стороны в сторону, вот и сорвалась с тропки в трясину. Камнем вниз пошла да рванулась от ужаса к твёрдому, ухватилась под топью за землю — тропку через болото — и вытянула собственное тельце. Повезло. Дальше, правда, идти уже не могла, ноги от пережитого свело, потому ползком ползла. Ревела да ползла.
А и рёва не было — то ли сипела, то ли шипела.
Тётка Саша услыхала, пошла глянуть, что такое. Чуть на девчонку не наступила.
Трое суток Зинку трясло да выворачивало: болотом, гадостью какой-то да внутренностями. Думали: всё, отдаст душу куда незнамо, кому неведомо. Да нет. Видно, есть Бог на свете. Начальник раненый, даром что красный командир, все три дня и ночи от Зинки не отходил — что по медицинской части знал, сделал, а потом молился. По-настоящему молился.
Это уж потом Зинка узнала, что он, полковник, раньше в царской армии служил, роду-племени дворянского, от того и Бога не забыл.
На четвёртый день Зинка первый раз есть попросила:
— Хоть крошечку хлебную. Дайте…
Раненые, а их на острове посреди болота к тому времени уже богато душами было, сухарь старый нашли — подали.