И улеглись в сидор не абы как, а по порядочку, как положено, плотненько: рубашка с портками да портянок пара — чистые, посуда с кружкой — в полотенце вышитое завёрнутые, станок бритвенный с кисточкой пушистой, мыла два бруска — одно для стирки, другое умываться, пакетик бумажный с махоркой — не себе курить, угостить товарищей. Себе — сухариков ржаных мешочек, пирогов свежих — тёплых ещё, из печи, хлеба домашнего — каравай. Попали в сидор и другие припасы: сала кусок, консервов банка железная, тяжёлая, конфет сладких десяток, сахара полголовки…
Напоследок мамка вспомнила: носки шерстяные с варежками — сама вязала! — папке из чулана принесла, первый раз после клуба слова сказала. Горько, еле себя сдерживая:
— Вдруг оно… она… затянется…
Ничего папка мамке не ответил, обнял только и так крепко к себе прижал, что косточки захрустели.
Потом сели они оба на лавку у печи, и опять тишина избу наполнила. Долгая тишина, тягостная. Страшная чуток. Василёк поёжился даже.
Но вот поднялся папка, а мамку остановил:
— Жди! Василёк проводит!
И осталась мамка ждать, а Василёк стремглав — вот радость-то, папка его с собой берёт! — в сени кинулся, а там и за ограду.
А за оградой плач да рёв, да вой, будто покойника на кладбище везут.
Полдеревни дорогой идёт. За деревню.
За каждым мужиком, что мешок-сидор за плечами тянет, человек по нескольку: жёны под руку, матери с другой стороны, детвора вокруг, старичьё ещё, что ходить может. Все со слезами кормильцев на войну провожают.
Вот тут по-настоящему Васильку страшно стало. Сердце заторопилось куда-то, в горле ком встал — вцепился Василёк папке в рукав пиджака:
— Папка! Не ходи! Не надо! Зачем?
— Так! — строго папка сказал, сверху вниз глянул: — Ты у меня кто, мужик?
— Мужик, — нетвёрдо Василёк ответил. Добавил увереннее: — Буду!
— Вот! — улыбнулся папка грустно. — Кто у нас защитники: мужики или бабы?
— Мужики! — уже без колебаний Василёк выдал.
Почти сразу за домом сошёл папка с дороги, что на войну вела, на луг васильковый, на кочку уселся, людям, что на него недоумённо глянули, сказал:
— Пять минут, догоню! — И Василька рядом посадил: — Вот, говоришь: не ходи. Не надо. Зачем? Затем! Родину защищать! Напали на неё враги: землю хлебную хотят захватить, заводы-фабрики себе забрать, людей — кого погубить, кого рабами сделать. Такое уже было, знаешь, почему у тебя дедов нет.
— Родина, она большая! — Василёк из себя выжал. Сам понимал, что не то говорит, а вот, вылетело же! — Народу у нас много. И Красная Армия большая. Тебе — зачем воевать?
— А что? Может, и вправду дома остаться? — папка вдруг будто удивился мысли такой. — Я останусь! Так ведь и другой так решит. А там третий, четвёртый! Вся деревня, за ней — город, потом дальше.
Из армии солдаты домой пойдут, и что? Иди через границу любой — делай, что хочешь, бери, что видишь! Нет, не правильно это, не по-людски. Не по-мужицки. Да и что люди про меня подумают: трус?
— Нет, ты не трус! — замотал головой Василёк головой. И быстро-быстро заговорил, чтоб не подумал папка про него чего недоброго. — И я не трус! Я это, я тебя проверял как бы! А то ты мне: мужик — не мужик! А я мужик! Я с тобой пойду! Я тоже родину защищать буду! Мы вместе…
— Стоп! — папка вдруг Василька остановил. — Я на войну уйду, ты на войну уйдёшь, а кто тогда с мамкой останется? Кто её защищать будет? А ведь она у нас… Ты хоть понимаешь, что такое Родина?
— Да! — Василёк головой закивал. — Это страна наша!
— И так оно, и не так, — папка головой покачал.
— Это почему это не так? — Василёк удивился.
— Ну… — папка хотел было одно сказать, да вместо того вопрос задал: — А с чего она, родина, начинается, знаешь?
— С Москвы! — Василёк выпалил.
— А ты её видел хоть раз? — папка всерьёз спросил, без улыбки. — Вживую! Вот так, чтобы рядом?
— Нет! — мотнул Василёк головой. Добавил затем: — На картинке только видел. В книжке. В читальне. В клубе.
— А вживую что видел? — папка спросил.
Огляделся Василёк:
— Деревню нашу. Лес вон, поле. Небо видел! — И — удивился: — Это Родина?
— Она! — согласился папка. — Страна наша и Москва далее этих мест будут. Но и деревня наша — не первая.
— А что первое? — Василёк аж рот раскрыл, позабыл и про войну, и про другое всё прочее.
— Что-о! — папка сердито протянул. — Не что, а кто! Сам-то догадаться не можешь?
— Да как?
— Да так! Просто! Просто когда человек рождается, кого он первым видит? К кому прижимается? От кого всю любовь с молоком берёт?
— Мамка?! — Василёк ахнул, с кочки луговой соскочил. — Мамка — наша Родина?!
— Для каждого человека так! — папка сказал. Серьёзно сказал, серьёзней не бывает. — Для каждого самое святое — его мамка. Ведь ты представь! — как со взрослым говорил с Васильком отец. — Вот не будет матерей, кто нам жизнь дарить будет? Некому за такое дело взяться! И не будет тогда ни деревни твоей, ни города. Ни поля, ни леса, ни неба огромного! Страны — и той не будет! Вовсе!
…Уже давно ушёл папка дорогой, что вела его на войну. И все мужики деревенские, кому в военкомат полагалось, ушли.
Опустела дорога. Луг опустел.
Один только Василёк среди травы высокой стоял, и звучали в сердце отцовские слова:
— Я нашу Родину на дальних рубежах защищать стану. А ты — здесь! Без тебя мамки нашей не будет. Ты ей последняя защита! Помни это, Василий!
— Странная штука — память. Что только не хранит! И с каких времён! Я вот себя с десяти месяцев помню. Правда-правда! Мне и матушка говорила — подтверждала, мол, да, было. Это когда я у неё спросил, а, правда, было? А что… Я с десяти месяцев рисовать начал. На ноги встал в девять, а рисовать — в десять. Как сейчас помню! У отца со стола карандаш упал, я и подполз ближе. Так посмотрел, с другой стороны глянул. А отец посмеяться решил, спросил: «Рисовать будешь или нет?» И лист бумажный дал. Я этот листок на полу разложил и — давай! — солнце рисовать: круг, а от него палочки — лучи, значит… Жалко, рисунок не сохранился. Отец в тридцать восьмом умер. На работе повздорил, домой вернулся, на кровать лёг — и не встал больше. Бумаги его забрали. Он же у меня ответственным работником был! Пришли с работы, все папки, все книги, с которыми он дома работал, всё! С собой! Где-то в одной из папок и мой первый рисунок оказался… Сколько их потом было! Спрашивали: сколько? Отвечал! Каждый помню. Самый неудавшийся эскиз — и тот. В памяти. А сколько картин в голове сейчас! Меня ведь в армию не брали: художник! Плакаты предлагали рисовать, над листовками работать! Я считал: нет, моё место на фронте. В военкомате турнули. В комитете комсомола тоже подождать предложили. А потом… Захожу в институт, а там в ополчение записывают. Есть в Москве площадь Пушкина, вот там я и стал солдатом. То есть ополченцем сперва. До первого привала. В деревушке какой-то. Письмо решил с дороги домой черкануть, матушке отправить. Пошёл почту искать и отстал от своих. Туда, сюда, время военное, никто не знает, куда ополченцы ушли. Мужики деревенские даже арестовать хотели, как шпиона. А тут ваша, ну, теперь наша, часть. «Кто таков?» — командир спросил. Я, как есть, доложился, покаялся, а потом и говорю: «Возьмите к себе!» Взяли… Эх, краски я дома оставил! Карандаша не взял! Думал, не дело на войне рисованием заниматься. Да к тому же, думал: неделя-другая, месяц-второй, и закончится всё. А сейчас — руки ноют! Сплю, вижу: карандашом по ватману вожу — линия за линией, тени… Всех бы сейчас нарисовал! И всё бы!
Молодой солдат глубоко вздохнул и замолчал, запрокинув голову к небу.