Сапёры отдыхали. Был обед. Время за полдень.
Кухня пришла по расписанию. Ложками по котелкам отстучали: кашу перловую с мясным концентратом умяли, из кружек вместо чая молока деревенского выпили. Хозяйки, что солдатками стали, последним готовы были поделиться: молоко что! И овощи, и сладости красноармейцам несли, вздыхали:
— Может, и наших кто сейчас так…
Ребятня тоже рядом с сапёрами крутилась, все деревенские — от тех, у кого усы пробиваться начали, до тех, кто только ходить научился. Девчонки от пацанов не отставали. Пока старшие парни помогать пытались красноармейцам в работе, девчонки воду холодную, колодезную, для питья носили, в перекуры слушали — головами, как большие покачивали, вздыхали по-бабьи:
— Да-а…
Сапёры готовили место под армейские склады: ямы глубокие копали, из леса брёвна таскали, стенки ставили да крыши настилали — добротно всё получалось, крепко.
В деревне, несмотря на военную тайну, знали: в поле возле леса будут боеприпасы хранить, много. Снаряды для пушек, мины для миномётов, патроны для пулемётов и винтовок…
Молодой солдат вздохнул ещё раз, и старший из сапёров, по званию старшина — четыре треугольника в каждой петлице! — вдруг выдал:
— А нарисуй!
— Как?!
— А вот так! — старшина обвёл взглядом столпившихся вокруг ребят. — У кого дома краски и бумага есть?
— У меня! — не колеблясь, боясь, что опередят, шагнула вперёд Зинка. — Я сейчас! Я быстро!
И, не дожидаясь ни слов, ни того, что кто-то так же скажет, припустила со всех ног в деревню. А потом — обратно.
Молодой солдат, что учился на художника, поморщился, глядя на высохшие, уже почти полностью использованные акварели, и взялся за карандаш:
— Им нарисую!
— Кого? — одно слово ребятня выдохнула хором, ближе к солдату придвинулась, каждый в душе птичку-надежду держал: а вдруг его нарисуют? Не кто-нибудь, а художник! И не простой, а военный! — Кого?
— Давайте вас, товарищ старшина! — выдержав паузу, предложил солдат.
Старшина улыбнулся в густые пшеничные усы, поскрёб пятернёй коротко стриженый затылок — пилотка за ремень была заткнута — и махнул рукой:
— Ну, ты, парень, это!
Сапёры поняли слова старшины по-своему, засмеялись:
— Хотел Ваня начальству угодить!
— Поближе к голове — подальше от работы!
— Рыба ищет, где глубже…
— Да я, да, честное слово! — солдат-художник даже покраснел от таких слов. — Да как вы подумать могли! Да я же комсомолец!
— А ну, тихо! — останавливая и смех и грех, старшина голос повысил. — Меня, оно, конечно, можно. И про начальство здесь — зря! Однако… Вон, их рисуй! — махнул он рукой в сторону ребят. Девчонка вон, зря, что ли, за красками бегала? Вырастет, замуж соберётся, рисунок за приданое сойдёт!
Тут уже покраснела Зинка — ребята наперебой своё выдавать начали:
— Зинка замуж собралась!
— Невеста, где жених?
— Цыть! — цыкнул старшина на ребятню. И снова художнику сказал, выбрав из толпы того, кто в сторонке стоял: — Вон, его изобрази!
У Василька бровки вверх взлетели от удивления: «Меня?!» Он до того в сторонке стоял, думал, как поступить. Вместе со всеми оставаться — интересно. А вот на ферме у мамки дел много — ей бы помочь. Мамка теперь устаёт сильно, работать за двоих приходится. На ферме воды надо накачать — коровы пить хотят, навоз надо убрать — на двор вывезти. И с солдатами побыть хочется: а вдруг им по срочной какой связи скажут, когда война закончится, и папка домой вернётся.
— Да! Точно! Витязь на распутье! — выдохнул художник, на Василька глянув. И рукой взмахнул, поманил: — Иди сюда!
Склады сапёры сделали. Всё как положено. Даже минное поле вкруговую устроили. Генерал какой-то распорядился. С инспекцией приезжал. На машине пропылённой, сам от пыли белый весь. Старшине руку пожал, красноармейцев словом кратким поблагодарил. Воды холодной, что девчонки принесли, выпил, крякнул и обратно в машину — только пыль столбом!
Старшина первым делом ребятню, что с сапёрами крутилась, собрал. Приказал, как солдатам своим:
— А ну, стройся!
После того про минное поле рассказал.
— Знаю, — сказал, — что вы — люди советские, врагу секретов военных не выдадите. Но для вашей же безопасности, для того, чтобы родители ваши не пострадали, говорю. Мина, она сама по себе мала, а смерти в ней — не на одного человека может быть. Здесь таких смертей вокруг много будет. Вот так мы их в землю прятать станем, — показал. — Вот так они сверху выглядеть будут: чужому взгляду неприметно, а вам понятно. Мы эти мины так положим: с краю под одной вразброс, а дальше так, что, если на одну наступишь, сработает сразу много. До неба земля встанет, лес вздрогнет — черно станет, страшно! Приказ вам, ребятня, и просьба у меня такая: не ходить сюда более.
Всё, как положено, сапёры сделали. Ушли пешком. Под ночь, когда приказ привезли. Мотоциклист привёз. И тут же назад умчался.
Ушли сапёры, а боеприпасы на склады не завезли. Не успели. Война слишком быстро к деревне подошла.
Сперва далеко грохотало — зарницами, затем ближе — грозой, а потом и вовсе самолёты залетали — жёлтобрюхие, с крестами на крыльях. Во многих домах-избах деревенских крыши пулями пробиты оказались, пожары не один раз случались.
— Рисунок я тот не сохранила! — вдруг всхлипнула старуха, возвращая меня к реальности.
Её мысль, и без того нескладная, неловкая, убежала куда-то то ли в сторону, то ли вперёд.
— Какой рисунок? — не понял я сперва.
— Да тот, на котором Василёк был. Художник нарисовал!
— Почему…
Я хотел спросить: почему рисунок Василька оказался у старухи, но та поняла иначе. Перебила, не дав договорить вопрос.
— Глупая была! В сорок пятом дали мне десять лет. Лагерей. Молодая не молодая, а отправили дорогу строить. Там горы кругом. Летом жарко, зимой холодно. Вольные взрывники гору подорвут, мы, девки да бабы, камень уносим. На носилках. Это когда вдвоём. А одна если — тачкой катали. Сперва дорога рядом была, минут двадцать ходки, затем — полчаса, потом — час, а там и больше того. А рабочий день — четырнадцать часов. И на сон — сколько от всего дня осталось. И кормили плохо. Утром встанешь: каша пустая да чай на траве. В обед к каше баланду добавляли из старой капусты. На ужин — то, что от баланды с обеда осталось. Многие тогда поумирали. Да кого это заботило!..
Январь уже был, сорок шестого. Сил совсем мало оставалось. Дали пять минут у костра погреться. Я села, да так горько стало — волком вой, а веселее не будет! Хорошо, рисунок рядом. Я, когда на него глядела, жить снова хотелось. Сила у него такая была, что ли… Нет, не что ли! Была! Я ведь с ним всю войну там выжила. Гляну — живу. И берегла его себя сильнее. А тут… Достала, в руке держу, гляжу… Задремала. Пять минут прошло, все поднялись, а я нет. Охранник подскочил, как даст прикладом по спине! Я в костёр! Руками вперёд. И понять ничего не могу, только вижу: горит мой Василёк. Руки мои тоже прихватило, ну, да с ними что, подумаешь — руки!
Не знаю, что нахлынуло, камень рядом лежал — схватила да как дам солдатику по головушке! Да в висок! И — насмерть. Вот так вот. Был человек — нет человека. За то и срок добавили, и уже другой тропкой пошла я.
Своих Зинка не выдала. Хотя и поиздевался Зверь над ней изрядно. Бил — это что! На вожжах к потолку подвешивал — терпела. Терпела и после, как над телом глумиться начал. Там уж и сознания почти не было.
Ничего фашисты о партизанах не узнали. А Зинку Зверь самолично на кладбище утащил. Там у немцев яма была выкопана. Для таких, как Зинка. Издевались фашисты над людьми до смерти, а потом туда — в яму. Когда штабелями — по-немецки аккуратно, когда просто так — швырнули, и всё.
Зверь думал: жизни в Зинке не осталось. Сердце послушал — молчит вроде. Ну и ладно. Раздел её, и голышом в яму! Одёжку-то продать ведь можно, а нет, так на самогон обменять — всё прибыток. Напоследок, к счастью для Зинки, карманы проверил. Рисунок Василька нашёл — посмотрел, губы поджал, плечами повёл, к Зинке кинул, в яму: мусор!