Выбрать главу

Никаких послаблений Зинке с того не сделалось. Ну, да и то, слава Богу — не наказали.

Мальчишка рос как на дрожжах. И не чихал, не кашлял — личиком розовел, тельцем полнел, как положено. Молока у Зинки вдосталь было. Не коровьего, своего. Хоть и кормили меньше прежнего, а вот откуда-то ж было! Правда, высохла вся — тростинка толще.

Вот и радость: секундочку свободную уловить, сыночка покормить.

— Кушай, солнышко, расти, силы набирайся! Мы с тобой, солнце моё, ещё наших дождёмся!

Ещё одна радость: охранники немецкие, когда Зинка кормить начинала, двери в коровник приоткрывали. Вроде как поглазеть, а потом Мария услыхала, язык-то немецкий маленько тоже понимала, поняла: жалеют Зинку. Потом они же, охранники, уже не те, что в первый раз сапогами пинали, другие, первых на фронт забрали, хлебушек Зинке оставлять стали. А потом…

Потом беда в дом господина Вильгельма стукнула.

Сначала письмо страшное пришло. Господин Вильгельм, как прочитал его, так и лютовать начал: чуть что не так — в плети или к свиньям! Троих насмерть в хозяйстве замордовали. Ни за что ни про что.

Что в письме было, Зинка позднее узнала. Когда господин Вильгельм уехал куда-то и вернулся.

Как раз сынишка есть захотел. Присела Зинка у дверей, грудь достала: кушай. А там, глянь, машина пылит. Не простая — автобус маленький.

Как автобус во двор заехал, так и ахнули все. С переднего-то сиденья господин Вильгельм выбрался, а сзади, через дверцы специальные, носилки вынесли. А на носилках — человек не человек — обрубок человеческий. Господин Отто с фронта прибыл!

Ноги советским снарядом оторвало. По самое не хочу!

Лежал господин Отто головой на подушке, глядел на мир бессмысленно-пьяно: вот двор, свинарник, конюшни, коровник, дверь открытая. А что это в коровнике? Кто это? С кем это?

Закричал господин Отто страшно, сказать что-то хотел, но не смог — ко всему прочему ещё удар случился сердечный. Той же ночью скончался.

Три дня в поместье господина Вильгельма траур был. Никого из работников-рабов не кормили. Били только. А господин Вильгельм пил по-чёрному. Не шнапс немецкий, не вино французское, не коньяк, а свою продукцию — по-русски самогонку выходило.

На четвёртый день вышел господин Вильгельм из дома на своих ногах в твёрдом сознании и — в коровник. Допрос чинить.

И выходило так, все сказали — и Мария, которую господин Отто обидеть хотел, и Ганна, что видела, как господин Отто в коровник к Зинке наведывался и чем занимался, и Зинка, которой вовсе скрывать нечего было — выходило так: ребёнок Зинкин, кровинушка её родная, и не её вовсе, а господина Вильгельма! Единственный наследник рода немецкого! Господин Отто перед кончиной своей на одре смертном папеньке своему шёпотком, в голос не получалось, поведал — хоть раз милость проявил, к кому только непонятно — о своём семени.

Переменилась Зинкина жизнь. Ненамного, но переменилась. К лучшему. Работать её стали заставлять меньше. Большую часть Зинкиных трудов на плечи Марии и Ганны переложили. Кормить не один раз в день стали, а четыре. С господской кухни приносили: кушайте, битте-пожалуйста, только чтобы маленький немецкий наследник молоко материнское получал.

А молоко материнское маленький немецкий наследник, маленький немчик, как теперь его Ганна называть стала, получал в хозяйском доме. Теперь он там, а не в коровнике жил. Туда теперь Зинку каждый раз гонять стали, как только ребёнок грудь материнскую требовал. Ему и имя своё дали.

Вот только как кормить Зинка малыша собиралась, так вместо ненавистного немецкого имени произносила то, какое при рождении само на язык вышло. Ласкала, целовала, голубила. И ещё няньку, тоже не немку — словачку по рождению, а в прислуге у господина Вильгельма кого только не было, — просила:

— Ты ему, пожалуйста, говори: кто его родил, кто выкормил. Говори, как зовут его по-настоящему Где его бабушку с прадедом живьём сожгли и мать сжечь хотели…

В конце апреля тысяча девятьсот сорок пятого года случилась беда. Ранним утром, когда Зинка привыкла ходить в хозяйский дом, кормить сыночка, никто за ней не пришёл. И, вообще, коровник никто не открыл, молока с утренней дойки не потребовал.

Пробовали девушки кричать, звать кого — осипли только.

Что случилось? Что за беда-напасть?

А всё просто оказалось. Красная Армия близко-близко к землям господина Вильгельма подошла. Ещё стрельбы далеко слышно не было, а господин Вильгельм не будь плох: всё ценное с собой забрал, про внучка не забыл, прихватил и — будь здоров подальше от Красной Армии, к американцам с англичанами поближе. Спасибо, няньку-словачку не бросил. С другой стороны, как же он без няньки-то? Малышу какой-никакой, а уход нужен…

Два дня Мария с Зинкой из коровника выбраться пытались. Крепко немцы его построили, солидно. На третий день двери-ворота сами распахнулись. А на пороге…

— Наши! — Зинка охнула и на плечах у первого же солдатика повисла, целовать его принялась — от радости куда придётся: в лоб, в глаза, в нос, в усы, в губы, махоркой пахнущие. — Наши!

Мария рядышком другого воина обнимала, в голос ревела.

Куда Ганна под шумок делась, никто внимания не обратил.

Обратили.

Часа не прошло, появилась во дворе. Не одна. С офицером. Три звезды большие на погонах.

— Вот! — сказала торжественно и на Зинку пальцем ткнула. — Вот эта! С хозяйским сынком жила, с офицером немецким! Сынка ему родила, паскуда! Они её откармливали, в доме у них жила, а нас работать заставляли и день и ночь, беспробудно! — И в слезах зашлась, стерва.

Так Зинка снова в коровнике закрытом оказалась. Часовой её охранял. С автоматом.

Потом другой офицер пожаловал. На погонах четыре звёздочки, поменьше трёх больших. С ним ещё один парнишечка — на погонах вовсе не вызвездило, одна мелочь.

Потом трибунал был. Военный. И по законам военного времени определили Зинку в лагерь как изменницу Родины.

А дальше покатилось, зашлось — ахнуло!

Ахнуло в поле знатно. Почитай в каждом доме деревенском стёкла повышибало. Из тех, что до того оставались.

Ослабли ноги у мамки, подкосились. Упала она, встать не смогла. Слова не вымолвила, так губы свело…

* * *

— Пойдёмте! — Василёк офицеру немецкому сказал.

Тот команду своим солдатам отдал. Похватали фашисты оружие в руки, пулемёт ещё из машины достали и — вперёд за мальчишкой. За Васильком. Ходко. Восемнадцать нехристей, офицер девятнадцатым.

Офицер говорливым оказался. Пока за околицу выбирались, к полю подходили, много чего узнал. Спрашивал:

— Сколько тебе лет, мальшик?

— Семь! — Василёк отвечал.

— О! — говорил немецкий офицер. — Ходишь в школа?

— Сегодня в первый класс собирался.

— Ты пойдёшь первый класс! — обещал фашист. — Наше правительство решило создать вам школа. Из целых два класс! Первый и второй. С двумя предмет: немецкий язык и математик. Большего вам не нужно! Только понимать язык нас, козяев и считать до один тысяча! — и фашист принимался хохотать. — И никакой литератур! Кто уметь читать, тот наш враг! Тот должен быть — пух! И смерть!

— Ну-ну! — качал головой Василёк и пальцы его рук сами собой сжимались в кулаки.

— О! Ты умный парень! — восторгался Васильком офицер. — Ты сразу понял, как стать нужен немецкой власть! Ты быт обеспечен всем, что нужен для жизнь: дом, корова, работа. А кем ты хотел работат?

— Агрономом.

— Гут! Зер гут! — офицер собирался сказать что-то ещё, но Василёк его перебил.

— Осторожно! Тут начинается минное поле. Только не бойтесь! Я дорожку знаю, не один раз здесь ходил.

Насторожившийся было, офицер опять подобрел с лица и вновь принялся хвалить русского мальчишку:

— О, какой расчётливый мальшик!