— Что вы сделали с ними?! С моей семьёй?! Где они? Моя мама! Сестра! Отец! Я…
Пленный недоговорил.
Тот, которого капитан назвал Францем, быстро открыл кобуру, висящую у него на поясе, достал из неё маленький воронёный пистолет и — раздался выстрел. Затем другой.
— Это моя… — просвистел пленный и упал на столик, телом разбивая чайный сервиз, — кружка…
— Verzeihen sie, herr hauptmann, ich konnte nicht anders…[43] — Франц был бледен.
— Aber kann ich…[44] — капитан не сразу перестал цедить сквозь зубы. А когда смог, начал командовать — злым, срывающимся на лай, голосом. Подгоняя: — Schneller! Schneller![45]
Немецкие танкисты быстро, автоматически заученно, забирались в машины. Несколько секунд и июль наполнился треском и грохотом — заработали двигатели.
Конвой предусмотрительно разбежался по обочинам.
Колонна в недоумении замерла. А когда первая шеренга сообразила, что происходит, было уже поздно.
Первый танк на всём ходу снёс нескольких человек. Крики, хруст костей… Возможности убежать не было — за первым танком двигался второй, третий — все. Развернувшись веером, они прошли по всей колонне, по дороге, а затем некоторые свернули в поле — догонять и давить убегающих.
В живых осталось полтора десятка пленных. Прикладами, сапогами конвоиры согнали их обратно на дорогу и заставили очистить её от кровавого месива, затем — очистить танки, на которых остались брызги крови, а между катками и гусеницами застряли ткань, кости и обломки черепов…
Потом пленных расстреляли.
Выбравшись из танка, немецкий капитан подошёл к останкам сервиза, поднял ручку кружки и вздохнул:
— Ach, was ist das fiir eine arbeit war!..[46]
В начале февраля, форсировав Одер, захватив, удержав и расширив плацдарм, некоторые наши части получили возможность отдохнуть.
Не всем удалось разместиться в домах, — многие польские хутора и деревушки были уничтожены отступающими немцами, — но особо никто не возмущался. Вырыть землянку солдату, прошедшему сотни вёрст, перелопатившему горы земли — дело, хоть и требующее времени, но достаточно привычное, а потому…
День перешёл в вечер, зима вовсю играла ветром и снегом, можно было бы и на боковую — «придавить полсуток», отыграться за бессонные ночи, когда шли непрекращающиеся бои, когда атаки сменялись контратаками и всё вокруг беспрерывно безумолчно грохотало, свистело и шипело. Но на боковую никто не торопился.
Вокруг костерка сидели чуть ли не всем разведвзводом. Правда, от взвода осталось немного, а пополнения ещё не было… А почему не все? Ну, понятно, война, а так: двое были в дозоре, да командира вызвали в штаб полка. Оставалось одиннадцать человек — и то, Слава Богу!
Пили чай. Старшина утром ещё доставил горяченького, да в обед кухня приезжала, да сухого пайка не пожалели. В общем, под вечер заваривали да пили чай — третий котелок.
Немец появился перед костром так неожиданно, что поначалу ошалели и не сразу схватились за оружие. И Ильдара заметили не сразу — тот, с махоньким своим росточком часто в разведке пригождался, а тут… За немцем, тоже, кстати, невеликим, спрятался, и только потом на свет вышагнул:
— Ребяты, это моя его веду!
— Твою, да ещё как! — в десяток глоток загнули мужики, уже успевшие и автоматы схватить и другое оружие.
— Петров где? — вместо ругани перебил всех Балабанов, оставшийся за взводного.
— Тама осталася! — за два года на фронте Ильдар так и не научился говорить грамотно, но с него никто и не требовал, главное — человек надёжный, выручит всегда, не бросит, если что. — А это сама на Петрова вышел! Хэндэ хох, и вышел!
— Иди к Петрову! Разберёмся! — махнул на Ильдара Балабанов. И посмотрел на немца: — Замёрз, сволочь?
Немца и, правда, трясло. Одет он был легко — стоял перед разведчиками в одной шинелишке и какой-то непонятной кепчонке на голове. Ну, ещё штаны были да сапоги. Оружия — никакого: ни пистолета, ни гранаты, ни ножа. Последнее опытные солдаты определили на глазок; сколько уж «языков» брали!
— Ich gebe auf[47], — стуча зубами, выдавил из себя немец. — Ich bin kein faschist! Ich schlosser![48]
— Ага! — непонятно чему кивнул Балабанов и шумно, смачно отхлебнул из своей кружки горячую, густую — бодрящую — жидкость.
— Гитлер капут, — немец выдавил из себя ещё одну фразу и жадно проследил за кружкой русского сержанта.
Балабнов заметил этот взгляд:
— Что, чаю хочешь? — тряхнул перед собой кружкой. Повторил: — Чаю, спрашиваю, надо?
— Ja-ja![49] — словно в лихорадке затрясся немец. — Ich werde ihnen sehr dankbar, herr offlzier![50]
— Нашёл офицера! — хмыкнул Балабанов, но при этом расстегнул ватник и распахнулся, выставив напоказ орден Славы, медали и нашивки за ранения. — Жарко, ребята, правда?
— Жарко! — подхватили разведчики. — Нас победы греют! А этих, гадов, морозят! Ха-ха! Да напои его, Коля! Пожалей фрица!
Балабанов медленно окунул свою алюминиевую кружку в котелок с душистым кипятком, вернул на свет, подержал около себя и протянул немцу:
— Пей!
Немец, не веря своему счастью, задержался на мгновение на месте, а потом шагнул к Балабанову, жадно схватил кружку и, расплёскивая от дрожи чай, припал к горячему алюминию — зашипел:
— Oh, wie heip![51] — Отхлёбывая, бормотал: — Ichbin kein faschist! Ich wurde gezwangen…[52]
Солдаты расступились, давай дорогу немцу, пьющему кипяток, и тот медленно, воробьиным шагом, приблизился вплотную к огню, охнул, оторвал одну руку от кружки, провёл над пламенем, потом так же согрел другую руку — и заплакал.
— Челове-ек! — протянул кто-то из разведчиков непонятно о чём.
В тишине, относительной, конечно, прошло минут десять.
Немец освободил кружку и практически умиротворённо стоял над костром — щурил глаза, шевелил белёсыми бровями — обычный такой мужичок годам к сорока.
— Выпил? — строго произнёс Балабанов. — Согрелся? Пошли! — Он запахнул ватник, прихватил неразлучный ППС[53]. И остановил немца, попытавшегося вернуть кружку: — Не надо!
— Uber, sie so freundlich sein![54] — немец облегчённо выдохнул и стал запихивать кружку в карман шинели. — Mein name ist Walter! Ich schlosser…[55]
— Шагай-шагай! — безразлично отозвался Балабанов. — Передо мной! И поживее!
Немец покорно шагнул вперёд.
Впрочем, далеко они не ушли.
Рядом с небольшими кустами, откуда ещё виделся свет костра, Балабанов остановил немца:
— Эй! Развернись!
— Ja-ja?[56] — не понял немец.
И это были его последние слова. И последнее, что он увидел — огненный язычок, сорвавшийся со ствола русского ППС.
Балабанов очередь выпустил короткую, к немцу подходить не стал — знал, что попал наверняка — вернулся к костру. Сел в раздвинувшийся кружок ошалевших от произошедшего товарищей и глухо кинул непонятно кому:
— Кружку другую дайте! Мне.
…Утром к разведчикам пришёл особист.
— Балабанов!
— Я! — отозвался сержант.
— Выйди из землянки, разговор есть.
— Выхожу, товарищ капитан!
Ушли они к тем кустам, где лежал немец.
Труп никто не убрал, его припорошило снежком, забило глазницы, нос, оскаленный рот, — перед смертью немец хотел что-то сказать. Застывшей рукой он силился достать из кармана алюминиевую кружку, наполовину вытащил, на большее — не хватило ни сил, ни времени.
— Твоё дело? — капитан брезгливо коснулся немца носком белого валенка.
— Моё!
— Ты зачем пленного убил? Приказа не знаешь? Пленных не расстреливать! — капитан взъярился. — Под трибунал захотел? За невыполнение!
— Он — фашист, — безразлично пожал плечами Балабанов. — Немцев — да, трогать не буду. А фашистов…