А погода устанавливалась как раз такая, когда можно было спокойно плавать по широкому разливу реки, не боясь попасть в гибельный водоворот…
Иногда пасха совпадала с татарской уразой. Взобравшись на минарет, муэдзин призывал мусульман к молитве, простирая ладони к восходящему солнцу: «Молиться лучше, чем спать…»
Мусульмане неторопливой чередой шли по Кривому переулку и чинно входили во двор деревянной мечети, которая высилась за нашим огородом.
Заунывный голос муэдзина поднимал нас с постели, и с восходом солнца бабушка начинала звякать ведрами. Нависал над слободой колокольный звон Успенской церкви, разгорался праздничный суетливый день, по всему дому расползались запахи пряностей. На подоконниках в зеленых зарослях овса, выращенного загодя в плошках, лежали крашеные яйца, казавшиеся несъедобными, снятыми с лаковых картинок старинных книг.
У татар, что жили по левому порядку улицы, было в это время тихо и загадочно. С восхода до захода солнца они ничего не ели в свой великий пост, а водку не пили совсем.
Нарядные слобожане из нашего порядка шли к заутрене. Переулок после них пустел, и только слышна была перекличка дворов. С правой стороны орали петухи, хрюкали и визжали поросята, им отвечали через узкий переулок индюки и гуси.
У плетня Кара-бабая вставал на свой пост огромный чернокрылый гусак, который норовил клюнуть каждого, кто заступит в его владенья. Он сторожил дом лучше любой собаки, и мы всегда обходили его стороной. На нас, суматошных маленьких людей, он глядел зорко, держа наготове свой железный клюв. Он был очень старый, шуток не понимал и мстил нам за Кара-бабая Пружинные Ноги, которого мы частенько дразнили. Бабай ходил на пружинных ногах — протезах, которые смастерил сам, ходил по переулку, покачиваясь и приседая, и грозил нам палкой, не в силах догнать.
Гусак, видя эту горестную для него картину, яростно вскрикивал и махал на нас своими огромными крыльями.
А пырин Марьям-апа[1] был птицей важной до глупости и легко поддавался на провокацию. Мы хорошо научились имитировать его «бульканье», и он весь растопыривался, удваиваясь в объеме, раскрывал веером хвост и выпускал над клювом красную висюльку.
— Буль-буль-буль! — кричали мы гортанными голосами.
— Буль-буль-буль! — возмущался он и, распалясь, шел на нас в атаку.
Перья индюка были изумительны по своей красоте и нежности: с радужными дугами и глазками, с переходами всех цветов радуги, черные с золотой каймой, они напоминали нам о заморских странах, которые снились во сне.
По сравнению с индюшками, этими большими курами, озабоченными только едой, пырин казался придворным принцем, до смерти влюбленным в себя. И мы отдавали много дорогих минут, затевая с ним веселую перепалку…
Да что — индюки! На Зилантовой горе, возле устья Казанки, жил крылатый змей! По ночам он летал на озеро Кабан пить воду, и однажды мы с Абдулкой видели, как он метеором перелетел луга и исчез за тусклыми огнями вокзала, устремляясь к Кабану…
После пасхи весенняя вода сходила с лугов, илистая земля быстро покрывалась травой, и к середине лета бурьян, наверстывая время, вымахивал в рост человека. В нем можно было бродить, как в лесу, раздвигая толстые и густые стебли, и прятаться в прохладной зеленой темени. А в рыхлой земле луга хранили для нас свои клады. В гражданскую войну здесь было поле брани и боевые позиции переходили из рук в руки, оставив нам стреляные гильзы, стаканы от снарядов, налитые свинцом пули. Позеленевшие от времени и воды, медные гильзы высоко ценились у Марьям-апа, и мы приносили ей в подолах звонкую россыпь цветного металла, получая взамен пугачи и целые листы боевых пробок. Отлитые из свинца и олова, пугачи сверкали своими гранями и были точь-в-точь револьверы…
Однажды мы забрели на мазарки — татарское кладбище, где всегда стояла таинственная прохладная тишина и где разговаривали только надгробные камни, вросшие по грудь в землю. Изрисованные арабской вязью букв, замшелые и седые, они строго и укоризненно глядели на нас, и мы шли на цыпочках, боясь нарушить их вечное общение с аллахом, к которому они обращались стихом из корана. Абдулка шел впереди, отыскивая глазами камень своего деда Мухаммед-бабая, предупредительно поднимал палец, когда я нечаянно ступал на сухую ветку — и она предательски взрывалась под ступней. Я понимал всю его ответственность за меня, урус-малая, которому, как и всем иноверцам, запрещался вход на мазарки. Даже татарские женщины не могли переступить черту этого кладбища и провожали покойника только до ворот.