Встали, смотрим в фотообъектив, а за столом грянули песню:
Ночь продержали в военкомате, отпустили по домам — до особого распоряжения.
Второй раз собирался как по тревоге: прибежал посыльный, принес повестку — два часа на сборы!..
Мать с отцом на перроне. Платок у матери заиндевел, побелели ресницы, а отец похож на деда Мороза. «Береги себя, сынок!..»
Скрипят доски телячьего вагона, свистит за стеной ветер, уснуть не удается, и не согреешься своим дыханием, когда обдает тебя таким холодом, словно ты оказался в ледовом дому. Надо подниматься и идти к печке — дневалить…
— Не спится? — усмехнулся старший. — Давай устраивайся рядом.
Присаживаюсь на уголок «сундучка», внутри которого — гармонь, подаренная швейниками. От железной печки отдает теплом: дрова разгорелись — и огонь освещает площадку у наших ног.
— Вот так и поддерживайте огонь, — наказывает старший и оставляет нас вдвоем с дневальным, лицо которого кажется мне знакомым.
Мой напарник сидит на чурбаке и, склонившись к подтопке, шурует в печи железякой, стараясь поровнее уложить дрова.
— Фартово у огня! Чё спать? — говорит он, заглядывая в подтопку. Потом снимает шапку, кладет ее на колени, проводит рукой по круглой, стриженной «под нулевку», голове — и я его узнаю.
— Салаватка!
— Ай-вай! Вот встреча! — вскакивает он с чурбака — и мы обнимаемся, похлопывая друг друга по спине, по плечам.
— Чего я тебя раньше не встречал? Ты из какой команды?
— Совсем из другой я! — радостно говорит Салават. — В последнюю минуту перевели. Послали к вам — в пятнадцатый вагон!
— Вот здорово! Судьба.
— Судьба, конешна! Воевать — так вместе. Помнишь, наверна?..
— Как же не помнить! Непобедимая армия была у нас во дворе.
— Конешна!
— И ты первый орден у нас получил — значок Осоавиахима. Он здорово похож на боевой.
— Он у меня хранится. Матери наказал — не бросай: первая награда!.. А этот старший — Дульский, когда я подбежал к нему, спрашивает: «Фамилия?»
Говорю: «Салават Юлаев».
«Не разыгрывай, — говорит. — Некогда шутки шутить: Салават Юлаев — герой башкирского народа!»
«И я, говорю, буду герой, дай только время!..»
Тут подошел командир — приказал меня приписать к вашей команде. Все правильна!
— Да! — хлопнул Салават ладонью по шапке. — Германа Федорова вчера проводили, тоже на финскую…
А Витьку Титова не взяли: ростом не вышел. Плакал Витька Титов, хотел вместе с Германом воевать. Оставаться одному — ох, как, плоха!
— Как — «одному»?
— Да уж почти никого во дворе не осталось. Разъехались — кто куда… И ты не стал приходить.
— Заходил я как-то, да никого из вас не застал. Дворничиху тетю Дусю только видел, она сказала, что некогда вам шлендать по улице, все — на работе.
— Да, Витька на «Спартаке» — в пошивочном, брат устроил. Я в слесарке у Германа, Тамарка уехала, Ванька-Драный — в колонии. Кончилась игра в войну, вот теперь…
— Да, теперь будет настоящая, — сказал я. — Хорошо, что мы еще стрелять научились и на лыжах ходить. Там без этого нельзя.
— Нельзя, — кивнул Салават. — У них «кукушки» сидят на соснах — в маскхалатах. Не сразу заметишь. И все — отличные стрелки, говорил командир, который записывал нас в добровольцы.
— Наверно, не сразу нас бросят в бой.
— Нет конешна! — убежденно проговорил Салават. — Подготовиться нада. Я вот из боевой винтовки еще не стрелял.
— Я тоже. Только из малокалиберной.
— Из пятидесяти возможных я сорок восемь выбивал, — сказал Салават.
— У меня тоже была «ТОЗ-8», хорошо пристрелянная. С десяти метров в копейку попадал.
— Ну, если в один отряд попадем, будет хорошо.
— Да, хорошо, — кивнул я, вспомнив наш дом на улице Вознесенской. Друзья детства — это — как родные, как кровные братья.
И хотя на тринадцатом году своей жизни я расстался с ними (мы переехали в другой конец города), в душе и памяти они остались навсегда…
Стучали колеса на стыках рельс, гудел огонь в «буржуйке», скрипела тяжелая раздвижная дверь, прихваченная железным крюком: на коротких перегонах машинист тормозил, от резких толчков вылетали головешки из топки — разлетались искры по мокрому полу, Салават подбирал их совком и снова забрасывал в разинутую пасть прожорливой печки.
Влетели в пролеты моста — как в гулкое чугунное ущелье — и от грохота закладывало уши. Потом эшелон встал — и было слышно, как тяжело дышит паровоз на ледяном ветру.