Наконец я вернулся в дом и закрыл дверь. Горела только одна свеча, но мне было достаточно. Чайник громко пел над огнем. Сегодня вымоюсь теплой водой над раковиной.
Я завернулся в одеяло и улегся у огня. Пол был жестким, но я привык спать на земле. Подумал о перине и о том холоде, который сейчас стоит на улице. Крепко обхватил себя руками, голову втянул в плечи и уже был готов уснуть.
Тогда-то до меня и добрался этот запах. Не застарелый запах дома, грязного тряпья и болезни, сажи и грязи, которую я соскреб с пола. Все это исчезло. Появился новый запах — но при этом и старый, такой знакомый, что у меня перехватило горло.
То был запах земли. Не чистой земли, которую взрыхлили лопатой или садовой тяпкой, чтобы она согревалась на солнце и орошалась водой. Та земля, которая мне примерещилась, не имеет никакого отношения к выращиванию урожая. Она сырая и склизкая, развороченная на крупные комья, превращенная в жирную, жидкую грязь, которая засасывает людей и лошадей. Лучше бы такая земля скрывалась где-нибудь поглубже, но она являлась напоказ во всей своей мерзости, разъедающая, пожирающая тела, которым приходилось в ней жить. Из ее влажного зева на меня веяло смрадом.
Я свернулся калачиком. Закрыл лицо ладонями — ладонями, которые вымыл в теплой воде с мылом, но от них все равно воняло землей.
3
Существует незаметно развивающаяся склонность к впадению в пассивное и вялое состояние, меры для предотвращения которой должны предпринимать офицеры всех рангов. Поддержание боевого духа в подобных неблагоприятных условиях требует усиленного внимания.
Сегодня солнце засияло, как будто нынче июнь, а не конец марта. Я подлатал куриный загон, посеял свеклу и посадил лук. Вокруг молодого салата рассыпал битую яичную скорлупу для защиты от слизней. Вскопал три грядки под морковь, две — под репу. На черной земле топорщится зеленая щетина. Все в порядке. Я выполол сорняки и поворошил компостную кучу.
У меня остались кое-какие деньги. Я взвешиваю в руке жестянку, в которой храню свои монеты. Там есть флорины, шестипенсовики, несколько джоуи[3] и куча медяков. Я вспоминаю женщину, продающую букетики первоцветов на Терк-стрит, и понимаю, что тоже могу этим заниматься. В этом году у подножия живой изгороди фиалок больше, чем бывало когда-либо на моей памяти. Срываешь их вместе с листьями, перевязываешь нитками и опускаешь головками вниз в холодную воду, чтобы остались свежими до утра. Я усядусь на Терк-стрит с фиалками на деревянном лотке, выстеленном сырым мхом. Можно будет продавать их по три пенса за букетик, я уверен.
В базарной толпе будут мои знакомые. Мне придется с ними говорить.
Лучшее, что я купил на свои деньги, помимо семян, — это рыболовная леска, с помощью которой я ужу скумбрию со скал. Рыба подплывает близко, вынюхивая гниль. Я тихонько закидываю наживку и, если вода достаточно прозрачна, вижу, как скумбрия резко вздрагивает, переливаясь радугой, прежде чем броситься на крючок. Скумбрия — сильная рыба. После смерти ее цвет быстро меняется, а на вкус она лучше всего, когда ее только вытащили из моря. Я вспарываю рыбе брюхо, потрошу ее и варю в течение часа, чтобы мясо стало белым и чистым. Несколько ошметков оставляю, чтобы потом использовать для наживки. Скумбрии, как и крабы, ради собственного выживания пожирают себе подобных.
В полдень я пью молоко и съедаю горбушку хлеба. Море сверкает, словно оловянное. Я приседаю на корточки, укрываясь от ветра, и вдыхаю запах дикого чеснока. Я знаю, что найти съедобного на пять квадратных миль вокруг. Устрицы на скалах, фенхель, растущий в устье ручья, крабы-стригуны, земляника, ежевика, черная бузина, боярышник, молодые листья одуванчика для салата, купырь, весной — крапива для супа. Но ложью было бы сказать, что всего этого хватало на большее, чем слегка притупить наш голод или приправить суп, который мать варила из горстки костей, картошки, одного-двух пастернаков и пары морковок. Все дети в приходе собирали ежевику, но хотя я знал самые ягодные места, у нас никогда не было сахара, чтобы ее заготавливать.
Однажды мы с Фредериком тайком подоили корову на маленьком поле, обнесенном валунами, за Сенарой, по дороге к Тростниковому мысу. То была одна из полудиких коровенок, которых там держат, она попятилась, опустила голову и врылась передними копытами в землю. Но мы медленно подошли к ней с двух сторон, ласково увещевая. Фредерик победно улыбнулся мне, когда корова наконец, дрожа, остановилась и позволила нам до нее дотронуться. Я неплохо умел доить, мы наполнили пригоршни молоком и проглотили его, теплое, пенившееся во рту. Фермер спустил бы с нас шкуру. Фредерик посетовал, что у нас нет ведра. Мы продолжали пить, а потом услышали крик, и в калитку ворвались двое дюжих парней. Наверное, фермеровы сыновья. Мы бежали как угорелые, пока они не прекратили преследование, потом мы повалились на землю возле ручья. Я увидел растущий рядом поточник, которого Фредерик до этого не пробовал на вкус. Фредерик сказал, что горько, и выплюнул.