Морис Ваксмахер
Пролог
Орли был в дымке, когда самолет, прибывавший из нью-йоркского международного аэропорта Айдлуайлд, начал снижаться. Приземление прошло спокойно, без тряски. «Костеллейшн» пробежал по дорожке, приглушил моторы, сделал разворот и покатил к аэровокзалу, где уже готовили трап. Пассажиры, отстегнув ремни, толпились в проходе кабины — одни надевали пальто, другие собирали ручной багаж.
Тут были женщины, дети, мужчины зрелого возраста, в очках с золотой оправой, по большей части американцы, сопутствуемые женами, которых словно вылепили на один манер: отмеченные возрастом и преуспеянием, уже с утра в норке и клипсах, дамы готовились сойти первыми, — каждая в сопровождении мужчины, игравшего при ней роль спутника и казначея, который на протяжении недели, в крайнем случае — двух, позволит ей в Париже, а затем в Монте-Карло потратить некую, заранее обусловленную сумму, превращенную с помощью служащих Чейз-банка в дорожные чеки с приложенной к ним описью. Правда, было тут и человека два-три, ехавших по делам, — они возились сейчас с кожаными портфелями, стоявшими рядом с ними, на сиденье.
Самолет уже замер у аэровокзала, однако Жильбер Ребель, явно принадлежавший именно к этой категории, не спешил. Часы его показывали девять утра по местному времени, сообщенному стюардессой; перелет прошел гладко, да к тому же при попутном ветре, так что они прибыли раньше времени, самолет же, на который предстояло пересесть Ребелю, улетал на Лион только в десять, — впереди у него было по меньшей мере три четверти часа, которые он мог употребить на что угодно. Такого с ним давно не случалось!
Он сошел одним из последних — остальные пассажиры уже успели уйти далеко вперед — и медленно направился сквозь утренний туман к ресторану.
Странное чувство охватило его. Объяснялось оно тем, что вот уже десять лет, как он покинул землю Франции и за это время ни разу не нашел ни возможности, ни повода побывать здесь; объяснялось оно воспоминаниями, которые иногда вдруг завладевали им, — воспоминаниями о той поре, когда он тут жил; объяснялось оно, наконец, резкой переменой обстановки, так как, несмотря на туман, по другую сторону автомобильного шоссе, огибавшего аэродром, возникали нежданными призраками дома, которые ни по высоте, ни по архитектуре, ни по форме крыш ничем не напоминали те, что он покинул пятнадцать часов тому назад. Прилети он из Нью-Йорка прямо в Лион, где должна была состояться последняя битва за шелк, он, конечно, не испытал бы этого чувства: не успев приземлиться, он сразу оказался бы во власти встречающих и вынужден был бы взвешивать каждое свое слово, отвечая на их любезные расспросы, пока они направлялись бы к машине, поджидавшей их, чтобы доставить к великому Буанье; а там возобновилась бы схватка, начался бы заключительный этап борьбы, в которую ему надлежало вступить с отточенным оружием, призвав на помощь всю свою проницательность, всю сметку, сознавая по обыкновению опасность, страшась и одновременно вожделея этого лихорадочного волнения, которое предшествует успеху или поражению, — этой непереносимой и сладостной неуверенности, не оставляющей места ни для какого другого чувства, ни для какой другой, пусть самой важной мысли, — горькой радости, почти болезненного наслаждения, потребности, более настоятельной даже, чем жажда жить, — потребности одержать победу, единственного средства для иного человека доказать себе, что он настоящий мужчина.
Жильбер снова взглянул на часы. Посадку объявят еще только через сорок минут. Он проведет их в ресторане, хотя ему и нет надобности туда идти. Сядет за столик, — в эту пору там не будет суеты, — раскроет портфель и, не притрагиваясь к заказанному кофе, — он ведь позавтракал в самолете, — еще раз пробежит глазами страницу с цифрами, которые знает наизусть и изменение которых в ту или другую сторону может повлечь за собой, пожалуй, даже чью-то смерть, не говоря уже о банкротствах, в том числе и его самого, Жильбера Ребеля, так сильно натянувшего струну своей жизни, что она в любую минуту может лопнуть.
Прежде чем войти в ресторан, он посмотрел в сторону Парижа.
До города рукой подать — он знает дорогу. Всего каких-нибудь полчаса на машине или на автобусе, и все же он не поедет туда. Будет ли у него время задержаться на обратном пути? Едва ли. Доведя дело до конца, он тотчас вылетит в Нью-Йорк, где ему предстоит, не теряя ни минуты, оформить бумаги в соответствии с тем, о чем они договорятся, и времени у него будет в обрез, как сегодня утром — каких-нибудь пятнадцать минут, самое большее полчаса, которые он убьет в этом безликом ресторане, пустом в такое время, ресторане без постоянной клиентуры, созданном специально для проезжих — мужчин и женщин. Париж!.. Париж, где прошла его юность, где он жил до того, как стал зрелым мужчиной, дельцом, зарабатывающим большие деньги, — нет некогда будет заехать туда. Ему вообще вечно некогда. Даже умереть будет некогда, как сказала ему с грустью, вызвавшей у него лишь раздражение, два дня тому назад Глория Пейн, женщина, которая была всем и одновременно ничем в его жизни.
При воспоминании об этих словах — последних, которыми они обменялись, — Жильбер почувствовал во рту вкус желчи, горечь, появляющуюся обычно после беспутной ночи или плохого пищеварения, когда перегруженный, напряженный до крайности организм, кажется, сейчас выйдет из строя и простейшие органы откажутся выполнять свои функции, когда все выведено из равновесия, когда натянутые до предела нервы не дают нормально действовать сердцу, желудку, но из наслоения таких ощущений как раз и складывается то, что люди, вроде него, называют своей жизнью.
Сорок пустых, ничем не заполненных минут, а ведь даже те минуты, из которых состоят часы, проведенные в пути, в герметически закрытой кабине самолета, заранее предусмотрены, заранее отведены под размышления, учтены, чтоб и они служили достижению цели, которая одна только имеет значение. Сорок минут!..
А рядом Париж, которого Жильбер так и не увидит. И тем не менее близость этого города многое меняла. Она скрашивала непредвиденное безделье, пустоту сорока минут, которых осталось уже тридцать пять, создавала ощущение передышки, открывала возможность возврата в прошлое, чего до сих пор — как ни трудно поверить — Жильберу ни разу не удалось осуществить. Тридцать пять минут после десяти лет отсутствия, — десяти лет, которые так медленно и вместе с тем так быстро сгорели, которые прошли в ожидании пусть ста разных вещей, но были наполнены одной мыслью, безостановочным стремлением к одной цели, так что некогда было даже задуматься над тем, для чего ты живешь, некогда ни что-либо вспомнить, ни кого-либо полюбить.
Он взял себя в руки и, слегка усмехнувшись, постарался не поддаваться минутной слабости. Всему этому в его жизни нет места — ни воспоминаниям, ни сожалениям, ни даже Глории. Главное сейчас — приземлиться в Лионе и завершить дело. Это вопрос жизни или смерти, последняя точка параболы, которая, несмотря на все препоны, непрерывно шла вверх, — параболы, которая наметилась десять лет тому назад и могла привести либо к победе, либо к катастрофе, окончательной и бесповоротной. Если он выиграет, — а он твердо на это рассчитывал, был почти уверен, что так и будет, — все по-прежнему останется зыбким, и его по-прежнему будут подстерегать те же опасности и западни. Этому не бывает конца!
— Какой прикажете кофе, мосье? Черный или со сливками?
Он ответил: «Со сливками», — откуда-то из подсознания всплыло, что так называют во Франции кофе с молоком, а ведь он во Франции. Всплывали и другие воспоминания, хотя он считал, что напрочь изгнал из памяти все прошлое.
Машинально он открыл портфель и, как и намеревался, вынул из картонной папки листок с цифрами, к которым сводилось все дело. Стрелка на стенных часах перешла за четверть. Официант вернулся с чашкой и двумя кувшинчиками и налил ему кофе.