— Мне нужен Лион, мадемуазель.
— Придется подождать полчаса.
Он взглянул на стенные часы. Было девять двадцать семь, а его самолет улетал в десять.
— Нельзя ли побыстрее. Я уплачу за срочность.
— Исключено: линия занята.
— Хорошо. Я сейчас вернусь. Если Лион дадут раньше, вызовите меня: я буду у окошка администратора.
— Можете не торопиться, мосье: нет никакой надежды, что я получу его раньше.
Прежде всего — нужна ясность. Начнем с окошка администратора.
— Я прилетел из Нью-Йорка. И должен лететь дальше, в Лион, десятичасовым. Но, может быть, мне придется задержаться. Когда следующий самолет?
— В пятнадцать часов.
— А позже, в конце дня?
— В восемнадцать часов.
— В котором часу он прилетает?
— В девятнадцать семнадцать.
— Есть места?
— Да. На этот есть. На десятичасовой и пятнадцатичасовой все— билеты проданы.
— Хорошо. Оставьте мне место на восемнадцатичасовой.
— Вы отказываетесь от места на десятичасовой?
Он заколебался. Ему хотелось сначала удостовериться в том, что Буанье не будет в Лионе до вечера. Амон и Бомель не станут лгать, если он спросит их об этом по телефону. Если Буанье изменит свои намерения, узнав, что Ребель не считает нужным встречаться сначала с его подчиненными, тогда можно будет вылететь десятичасовым, чтобы не терять дня.
Он вернулся к телефонистке.
— Ничего нового?
— Представьте себе, мосье, мне только что сказали, что, может быть, я получу линию раньше.
Значит, интуиция и тут не обманула его, и он правильно поступил, оставив за собой место на десятичасовой. Если Буанье в Лионе, — он полетит. Если же он не получит разговора вовремя, что ж, одно место в самолете останется незанятым. Вот лишний раз и подтвердилась аксиома, которой он всегда следовал: никогда не отдавать того, чем владеешь, даже если знаешь наверняка, что не сможешь этим воспользоваться.
Он стал ждать. И поскольку голова его сейчас ничем не была занята, стал думать о Глории.
Итак, он потерял ее! Глорию, чье присутствие доставляло ему столько радости, так согревало его, Глорию, к которой он был так привязан, как только может быть привязан человек его склада, и которая — он знал это — любила его. Она поставила его перед выбором, и он этот выбор сделал. Разве мог он решить иначе? Такова его судьба, однако он понимал, что Глории это могло надоесть. Что поделаешь — тут он безоружен: если она хотела делить с ним жизнь, значит, должна была принять ту, какой живет он. Какую же? Он попытался подвести итог и, будучи человеком трезвого ума, сделал это со всей безжалостной прямотой.
Карьера его началась сразу после войны. До войны он был студентом, потом ушел в подполье, сражался с немцами, — это была тоже деятельность, но деятельность необходимая, которая хоть и не оставляла места ни для чего другого, по крайней мере, имела смысл, была всецело подчинена насущной потребности выжить. А потом вдруг все нити, привязывавшие его к Франции, оборвались: он остался один, без родных, без семьи, последний из Ребелей. Вот тогда-то Гриди и предложил ему поехать с ним в Нью-Йорк. Он познакомился с этим Гриди во время войны. Гриди был первым из высадившихся союзников, с которым соприкоснулся Жильбер, — американец, самый настоящий, среди предков которого были и шотландцы, и поляки, и даже по какой-то боковой линии итальянцы. Он дал Жильберу несколько ценных советов, предложил помочь: Америка — страна неограниченных возможностей, жизнь там бьет ключом, и молодой человек, энергичный, умный, имеющий представление о международном праве и коммерции, толковый и легко приспосабливающийся к разным условиям, имеет все шансы преуспеть. Жильбер последовал за Гриди, и вскоре началась его нынешняя жизнь.
Денег у него не было, и, чтобы заработать на кусок хлеба, он поступил мойщиком в гараж, где продавались подержанные автомобили. Через некоторое время он купил одну такую машину… потом перепродал ее и на вырученные деньги смог уже приобрести две. Через полтора года ему удалось арендовать участок, где раньше была свалка, и открыть там торговлю машинами, которые по ночам он сам ремонтировал и приводил в порядок, — к ветровому стеклу их он прикреплял кусочки картона, где было написано крупными буквами от руки: «За 450 долларов — подержанная „шевроле-45“. Распродав весь свой „фонд“, он обнаружил, что является обладателем капитала в три тысячи долларов — есть с чем начать жизнь.
Вот тут-то его и осенила одна идея. А в Америке удачная идея — все равно что живые деньги. Во Франции он не смог бы ее осуществить. Во Франции колеблются, тянут и, заставив вас потерять уйму времени, под конец отклоняют ваше предложение, даже если и соблаговолили его выслушать. А в США вы идете прямо к банкиру, к дельцу. Излагаете свой проект и через сорок восемь часов получаете ответ: «да» или «нет». А ему через двадцать четыре часа сказали «да». Он вспомнил, как сидел напротив Грэхема, а на столе перед ним лежал чек с пятизначной цифрой и контракт, состоявший всего из одной страницы. На другой день он уже открыл свою контору. И через месяц дело пошло: бюро добрых услуг, куда мог обратиться всякий, бесплатно давало справки коммерческого характера по различным вопросам; тем самым оно оказывалось у колыбели сотни нарождавшихся дел, было в курсе тысячи перспектив, — эта своего рода уникальная контора работала в двух направлениях и прежде всего в интересах тех, кто добывал справки. Дела посыпались одно за другим, самые разные дела, представлявшие хоть какой-то интерес: отели, промышленность, нефть, прачечные, связанные с отелями, или, например, оборудование, необходимое для разведки нефти в Канаде, в Эдмонтоне, и так далее и тому подобное. И вместе с этим начался бег внутри адова круга: деньги, где найти еще денег, как перескочить с одного дела на другое, как избавиться от тех, кому поначалу, чтобы запустить машину, был обещан слишком высокий процент прибылей, и теперь они сжирали все, не давая возможности расширить предприятие; как подключить тех, кто согласен на более выгодные для тебя условия. Начались поездки — в поездах, которые держат тебя в своей утробе по двое суток, и все эти двое суток ты прикидываешь в уме свои возможности и сопоставляешь цифры; в самолетах, которые летают в любую погоду, заставляя человека рисковать, опаздывать, волноваться, что не прилетишь вовремя. Но главное — началась игра, где ставка делается на деньги, на психологию противника, на то, как он себя поведет, какое примет решение, и прежде всего — на время, в первую очередь на время, дороже которого нет ничего… И вот сегодня, венчая эту пирамиду, но связанная со всем предыдущим тысячью нитей, сотканных на протяжении этих десяти лет, — операция «Шелк», от которой зависело все, хотя, казалось бы, ну что может зависеть от какого-то маленького французского рынка с его натуральным лионским шелком, ведь современная текстильная промышленность — это различные вискозы, искусственные шелка, нейлоны и тому подобное. На самом же деле ни одна из этих тканей по качеству не может заменить шелк, не выдерживает с ним конкуренции, поэтому надо завладеть производством шелка и во что бы то ни стало свести его на нет, ибо только тогда все остальное приобретет наконец какую-то ценность. И вот Жильбер уже представляет себе встречу с Буанье. Он уже держит в руках этого старого волка, этого бывалого француза. Он ослепляет его цифрами прибылей, поделенных поровну, приумноженных благодаря американским капиталам, которые, — Жильбер делал ставку на эту приманку, — позволят расширить производство, вполне заслуживающее, скажет он, расширения, тогда как на самом деле он намеревался заморозить его, удушить.
— Мосье… мосье…
Кто-то трогает его за плечо. Он вздрагивает от неожиданности и оборачивается. Перед ним мужчина примерно его возраста и телосложения. Француз. Он явно нервничает, и рука, лежащая на плече Жильбера, дрожит.
— Мосье… Меня направили к вам из окошка администратора.
Вокруг — ни души. Лишь телефонистка в своей стеклянной клетке за закрытым окошком работает у коммутатора.
— Мосье, мне сказали, что у вас есть билет на лионский десятичасовой… и вы как будто можете от него отказаться.