И узре ослица Ангела Божия
23. И увидела ослица Ангела Господня, стоящего на дороге с обнаженным мечом в руке, и своротила ослица с дороги, и пошла на поле; а Валаам стал бить ослицу, чтобы возвратить ее на дорогу.
24. И стал Ангел Господень на узкой дороге, между виноградниками, [где] с одной стороны стена и с другой стороны стена.
25. Ослица, увидев Ангела Гоcподня, прижалась к стене и прижала ногу Валаамову к стене; и он опять стал бить ее.
26. Ангел Господень опять перешел и стал в тесном месте, где некуда своротить, ни направо, ни налево.
27. Ослица, увидев Ангела Господня, легла под Валаамом. И воспылал гнев Валаама, и стал он бить ослицу палкою.
28. И отверз господь уста ослицы, и она сказала Валааму: что я тебе сделала, что ты бьешь меня вот уже третий раз?
29. Валаам сказал ослице: за то, что ты поругалась надо мною; если бы у меня в руке был меч, то я теперь же убил бы тебя.
30. Ослица же сказала Валааму: не я ли твоя ослица, на которой ты ездил сначала до сего дня? имела ли я привычку так поступать с тобою? Он сказал: нет.
31. И открыл Господь глаза Валааму, и увидел он Ангела Господня, стоящего на дороге с обнаженным мечом в руке, и преклонился, и пал на лице свое.
Пролог
Три неопрятных сестрички–вороны кружат в неспокойном небе, покрытом синяками и ссадинами, идут след в след, рассекая густые клубы дыма, чертят быстрые круги — за кругом круг, за кругом круг.
Долгие годы ничто не омрачало синеву небес над долиной, но ныне, Богом клянусь, небо словно взбесилось. Со всех сторон наползают тучи, похожие на доисторических ящеров. Безликие, они разевают пасти, корчатся, умирают и рождаются вновь.
А воронье все кружит и кружит, смыка» кольцо над тем местом, где лежу я.
Лукавые птички, вестницы смерти. Они летели за мной всю жизнь, словно тени.
Но только теперь они получат то, что искали. Мои глаза.
Наверное, не так уж трудно заснуть в этой мягкой, теплой грязи. Я чувствую, как ослабевает во мне биение жизни. Я это чувствую.
Беззубые десны могилы засасывают меня все глубже и глубже в топкую жижу, и я не противлюсь, хотя мне крайне неприятна мысль, что вскоре моя карающая длань будет замарана грязью. И вот, как я и предчувствовал, две вороны наконец засекли сверху мои глаза, которые беспокойно вертятся в глазницах, словно две тусклые монетки, и ожидают своей участи, глядя на клубящийся в небе дым.
Подступают сумерки, а я уже на четверть — или около того — ушел в трясину и продолжаю, продолжаю, продолжаю погружаться.
Посмотрите–ка, что это там внизу? Какая славная долина! Земля здесь развела колени и обнажила свои лонные бугры. Устремимся же вниз, вдоль изрытого руслами внутреннего склона, над деревьями, густо увитыми виноградной лозой, над деревьями, растущими на этих шатких кручах. Стволы клонятся в пустоту под опасным углом, а корни тщетно хватаются за воздух, будто вот–вот рухнут, сломленные ползучей ношей, навалившейся на их плечи, словно бремя мирских скорбей. Но прочно связаны между собой ветви плетистой лозой и крепконакрепко прикованы стволы к каменистому склону.
Если окинуть долину взглядом с высоты вороньего полета, то мы увидим, как вьется по ее плоскому брюху, прокладывая путь с юга на север, главная дорога, Мэйн–роуд. С этой высоты она выглядит как тонкая ленточка, рассекающая сотни и сотни акров тлеющих плантаций сахарного тростника.
А тлеют они потому, что сегодня начинают выжигать поля перед началом уборки, и это — большое торжество для жителей долины Укулоре. В этот день горожане выезжают на плантации, чтобы посмотреть, как стена огня пожирает бесполезные сухие листья, расчищая дорогу рубщикам тростника. Но именно сейчас, здесь, на краю полей, царит странное безмолвие; повсюду валяются беспечно брошенные молотильные цепы и сваленные в груды мокрые мешки, а искры и пепел беззвучно реют над ними в потоках теплого воздуха.
У восточного склона, в миле от городских строений, возвышаются корпуса сахарного завода. Равномерно шумят работающие вхолостую машины. Вагонетки (некоторые из них пусты, другие только наполовину разгружены) стоят без присмотра на подъездных путях.
Ляжем на крыло и пролетим над самим городом, там, где скучились крытые ржавым железом крыши, бросим взгляд на площадку для игр, на Дворец правосудия и на Мемориальную площадь.
Мы увидим, как посреди площади, в самом сердце долины, возвышается мраморная гробница, в которой покоятся останки пророка. Мы услышим, как крошится мрамор под ударами трех молотов, взмывающих и опускающихся в крепких руках.
Кучка людей в траурных черных одеждах (в основном это женщины) смотрит на разрушение гробницы. Послушайте, как они стенают, как они скрежещут зубами!
Посмотрите на этого огромного мраморного ангела с безмятежным ликом, исполненным святости: он вознес высоко правую руку, в которой сжат позолоченный серп. Неужели разрушители отважатся обрушить свои удары и на ангела?
Продолжим свой полет над городом, над его смятенным сердцем, над женщинами, вопиющими так, словно они оплакивают покойника, над женщинами, которые колотят себя в грудь, покрывая ее синяками, которые разбивают в кровь костяшки пальцев, чтобы усугубить свое отчаяние. Посмотрите, как они мечутся по улицам, дико взмахивая руками, как они корчатся, словно в припадке падучей болезни, и путаются в складках одежд, сшитых из грубой мешковины.
С воздуха они похожи на птиц, разучившихся летать.
Сделаем еще один круг над этими горестными созданиями, а затем устремимся к окраинам встревоженного города, туда, где сбились в кучку домики на колесах — обиталища сборщиков тростника, батраков, живущих год за годом в ритме жатв и посевных. Здесь, в этот час сумерек, не осталось никого, кроме женщин и перепуганных детишек. Они стоят у окон, и их присутствие выдают только стекла, запотевшие от их призрачного дыхания. Они прислушиваются к отдаленному гулу: это их мужья мчатся на своих машинах в северном направлении. Но вскоре потрескивание горящих полей заглушает отдаленный рев моторов.
Но вперед, вперед, летим дальше — или вы уже притомились, сестрички?
Продолжим свой путь вдоль Мэйн–роуд, туда, где тростниковые поля внезапно резко обрываются, уступая место пустоши, отделенной от них проволочной изгородью. Отсюда до города четыре мили, а до северной оконечности долины — две. Мы видим колонну пикапов, грузовиков и сельскохозяйственных машин, поднимающих тучи красной пыли на проселке, ведущем от Мэйн к горстке лачуг, грубо сколоченных из горбыля и вагонки. Здесь живут изгои, бродяги, отбросы общества.
Одна из лачуг, возведенная на куче мусора, охвачена пожаром, она горит, наполняя клубами лилового дыма встревоженный воздух Крылья устали, но потерпим: ведь осталось совсем немного!
За лачугами почва становится влажной, болотистой и покрытой густой растительностью. Здесь деревья, рожденные в топкой неволе, высятся посреди зарослей пырея, осоки и цепкой собачьей колючки, раскинув над почвой балдахины, свитые диким виноградом на их могучих плечах.
Здесь мы складываем крылья и пикируем вниз, потому что именно это болото мы и искали.
Пролетая над ним, мы видели огненное кольцо, мерцавшее сквозь густые кроны деревьев, и кольцо это сжималось все туже и туже, словно ленточка света, свернутая в петлю. Это — электрические фонарики в руках у людей, которые, построившись цепью, прочесывают заросли.
В самом центре болота — маленькая прогалина, круглая как блюдце, а посередине этой прогалины, словно колесо в колесе, — круглая лужица черной и дымящейся трясины, достаточно большая для того, чтобы поглотить, при случае, корову. Трясина мрачно поблескивает, когда мы пролетаем над ней. Но постойте!
Взмах крыла! Вираж! Посмотрите, кто там лежит, в этой грязи, свернувшись калачиком, словно младенец в утробе матери! Какой тощий человечишка: кожа да кости. Ребра еле колышутся, когда он дышит. И одежки на нем почти никакой! И шевелится–то едва–едва!
Только вот глаз его, выпученный как у рыбы, вращается в глазнице и следит за нами.
Пожалуй, сестрички, стоит задержаться и покружить над этим местом.