Сковороду несло под уклон к краю плантации, гибнувшей на глазах в мутных потоках дождевой воды. У подножия висельного» дерева сковорода сделала еще один медленный прощальный оборот, и воды поглотили ее, хотя одинокая протянутая ручка какое–то время все еще хваталась за воздух в последней мольбе —такой же бесполезной, как мольба мертвого высохшего дерева.
II
Собравшиеся в молитвенном доме люди неподвижно сидели на сосновых скамьях. Глаза их были прикованы к двери ризницы. Все молчали. Только и слышно было, как молотит дождь по старой железной крыше.
Женщины и мужчины, измотанные недосыпанием, выглядели старше своих лет. В каком–то единодушном порыве их лица украсились новыми морщинами, подобно самой долине, которую наводнение избороздило руслами ручьев и канавами.
Женщины, молодые и старые, были одеты в черные платья из мешковины и белые бумазейные рубашки. Тяжелые черные башмаки без подъема делали их походку стесненной и шаркающей. Волосы женщины носили длинные, тщательно и безжалостно собранные на затылке в круглую шишку, скрепленную паройдругой тростниковых заколок, так что на виду оставались только чистенькие аккуратные ушки. Так же тщательно и такими же заколками они прикалывали к шишечкам чепчики из домотканых кружев. Волосы на голове были стянуты так туго, что лица женщин казались напяленными на болванку масками. Ярко горели гладенькие щечки. Ногти на руках коротко обстрижены. Многие сжимали в ручках белые лилии, сорванные с газонов у молитвенного дома. Цветы высовывали желтые язычки между толстых белых губ и осыпали золотом девственно–чистые рубашки укулиток Что касается мужчин, то они носили брюки и куртки, пошитые из того же грубого черного полотна, и белые накрахмаленные сорочки без воротничков. У каждого на коленях лежала широкополая соломенная шляпа. Правда, у самых уважаемых и пожилых членов общины шляпа была из плотного черного фетра, но фасон оставался неизменным.
Для этого мрачного собрания самое страшное было уже позади. Пять лихорадочных дней и ночей сотни дождевых луж на улицах Укулоре отражали эти облаченные в мешковину фигуры, на коленях умолявшие Господа о пощаде и истово бившиеся в поклонах, словно подстреленные птицы или летучие мыши.
Укулитки видели во временах смерти и разрушения исключительный повод для драматического самовыражения. Под покровом ночи, скрытые от посторонних взглядов вуалью дождя, они выли и катались в грязи, бичуя себя с устрашающим рвением в оргии самоуничижения. Босые, укутанные мокрой и порванной во многих местах мешковиной, с лицами, покрытыми черным платком (если он только не был сорван ранее в агонии покаяния), укулитки рвали волосы на голове, молотили себя по груди тяжелыми камнями, ползали по улицам на окровавленных коленях и укрощали свою плоть пучками крапивы, а также подручными дезинфицирующими и раздражающими средствами. Утро заставало их все еще предающимися этим диким проявлениям набожности. Каждая упивалась, бередя свою боль, взваливая себе на спину груз терзаний, уничижаясь с неукротимостью разбушевавшейся стихии, обливая презрением собственную персону, ибо именно этого требовало от нее коллективное покаяние.
Но ливень не стихал, несмотря на многочисленные и зачастую весьма болезненные жертвы. Тяжелый воздух швырял женщинам обратно в лицо принесенные дары самоистязания и раскаяния, выброшенные грохочущим нимбом грозового неба, словно рыбешку–недомерок, попавшую в рыбацкую сеть.
Вода все прибывала; отдельные лужи уже начали сливаться в темные пруды, которые в полумраке наступившего дня казались чернильными омутами. Иногда же обманутый глаз принимал за воду оброненный черный платок, лежавший на сырой земле.
Дверь ризницы отворилась, и в часовню вошел Сардус Смит. Его сгорбленная, изможденная фигура и мертвый рыбий взгляд повергли собрание в еще большее уныние.
Мучительные сомнения, которые каждый питал в своем сердце, усилились при виде ярко освещенной свечами фигуры, распростершейся ниц перед алтарем.
Сардус встал и направился, пошатываясь, к кафедре красного дерева. Ливень обрушился с новой силой на крышу молитвенного дома. Сардус Свифт прокашлялся и начал молиться, но обращенный к Господу призыв утонул в монотонном шуме дождя.
Вода просочилась сквозь крышу и уже капала с потолка.
IV
А эта страница вырвана мной из амбарной книги, которую вел мой Па. Это что–то вроде дневника. Па никогда никому его не показывал. Он вел его с 1937 по 1940 год.
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ИЮНЯ, 1940 Добыча после пала… сев.
— вост. ров Мышеловки —50 крыс б жаб (все мертвые) Проволочные сети 15 крыс —40 жаб (10 мертвые) 2 варгусские игуаны (1 мертвая, 1 частично съедена) 3 травяные змеи (2 больших, 1 маленькая) (1 мертвая) 1 рогатая ящерица 1 синеязыкая ящерица (мертвая и съеденная) Давилки + капканы 1 лающий волк (ср.) (сука) (без з. ног, но живая) 2 дикобраза 3 дикие кошки (1с приплодом (8), все мертвые) 1 ящерица (неизвестного вида, мертвая) 1 опоссум (обгорелый, но живой) (б/лапы) 1 черная змея (ядовитая) 1 жаба (м) 7 крыс (все мертвые) 1 ворона (попала в капкан вместе с кошкой) (первая птица, попавшая в капкан) ( мертвая) Ловчая яма —35 крыс (6 мертвых) 1 черная змея (5 фт) (мертвая, частично съеденная) 1 дикая кошка (мертвая, съеденная) Петли + силки ноль (все сработали) Самострел ноль (не сработал) Падающее бревно+падающая доска ноль (все сработали, кроме одной) Мешки–ловушки 7 жаб (все мертвы + съедены + частично съедены) 1 дикая кошка (мертвая + частично съеденная) Крысиный помет + большие дыры, прогрызенные в дерюге.
Я нашел этот дневник в амбарной книге в том же самом сундуке, где я обнаружил китель, телескоп и компас. Каждый предмет был завернут в отдельную газету.
Кто, кроме Всевышнего во всем Его могуществе, мог предвидеть, как важно, чтобы Его слуга, Его верная опора, нашел этот запретный сундук, обитый жестью, взломал замок, поднял крышку и извлек на свет Божий один за другим пакеты, обернутые в пожелтевшую газету? И в тот же миг пелена спала с тайны моего предназначения, как кожура с поспевшего плода, в отмеренный Богом час мне была явлена суть моего призвания.
Прикрытый дерюжным картофельным мешком сундук стоял в родительской комнате. Грубый покров вспучивался бугром там, где под ним скрывался тяжелый навесной замок. Па никогда никому не показывал свой дневник, потому что, когда я нашел его, он тоже был завернут в газету. Хотя я и просверлил в свое время дырку для подглядывания в западной стене комнаты, я никогда не видел, чтобы Па хоть что–нибудь записывал в эту потрепанную книгу. Но записи в ней были сделаны рукой Па, печатными буквами, красной тушью, бутылочка с которой тоже была там, аккуратно завернутая в отдельную газету, в этом сундуке, что всегда стоял в комнате родителей, до самой их смерти.
Мне было строго запрещено заходить в родительскую комнату.
В четыре года Ма схватила меня за ухо и стала больно его выкручивать, крича мне прямо в лицо-.
— Если еще раз войдешь в комнату Па, щенок, то берегись у меня! И не пяль на меня шпиёнские твои глазеныши, а не то отдам тебя злому Волчку! Волчок спросит пропуск в комнату, а у тебя его нет. И тогда он на тебя как прыгнет и как вставит прут в твою маленькую задницу и напустит на тебя зубатиков и кусатиков, а уж они–то твои мозги слопают на ужин. Усек?
Что там говорить, я перепугался. Я чувствовал, что у меня в животе вместо кишок моток какой–то живой ве ревки, на конце которой копошится рой алых маленьких горбунов, которые дергают за нее так, словно раскачивают колокол. Это, конечно же, были ужасные зу–батики — злобные уродливые гномы. Они карабкались по моему хребту, чтобы вгрызться в мозг. Я чувствовал, как волчок вонзает в мое нежное тело свой окровавленный мясницкий нож — и вот уже внутренности стекают вниз по моим ногам. И вот уже — слышите? — вдали ворчат и поскуливают кусатики, голодные и готовые сожрать меня, и так далее, и так далее…
Что мне к этому остается добавить? Скажу только, что в четыре года мозг мой был подобен жаждущей губке. Он впитывал в себя все чудеса этого мира, не смея ни в чем усомниться, жадно припадая к каждому ключу и источнику, выводя умозаключения без предшествующего сопоставления, не пытаясь придать строй своим наблюдениям; одинаково восприимчивый к простому и сложному, к хорошему и плохому, мозг мой не вдумывался и не рассуждал.