Тут прохладная ладонь нежно прикоснулась к моему лбу. Ладонью этой оканчивалась бледная, окутанная прозрачной тканью рука, и принадлежала она сладко пахнущей Кози Мо.
Я был беспомощен. Я не мог защитить себя. Я попытался встать, но тело не подчинялось мне, пронзенное тысячами больших и маленьких жал и стрел. Я смотрел на нее сквозь алый туман, а она все гладила, трогала и похлопывала меня. Что она делала? Неужели пыталась заколдовать? Мне хотелось пить. Я с огромным трудом приподнял голову и хотел было попросить воды, но тут она сама сказала мне-.
— Выпей. Это вода. Молчи. Лежи спокойно. Все в порядке. Я все видела. Если бы я не прикрикнула на этих свиней, они бы… Лежи, лежи. Что за скотина Джок Сноу… тсс! молчи! — прошептала она и приложила огненный палец к моим губам.
Кожа на лице Кози Мо казалась мне алой, и алыми же были завитки золотистых волос, ниспадавшие на грудь, когда она наклонилась, чтобы еще раз погладить мою голову. Мое тело натужно содрогнулось, когда волосы Кози Мо скользнули по моим обнаженным бедрам.
— Значит, ты любишь подсматривать… маленький негодник… — сказала она с какой–то странной улыбкой на губах. — И, верно, это уже не в первый раз. Ты тут бывал раньше.
И тихо–тихо прибавила, обращаясь уже не ко мне, а сама к себе: — Жалкие говнюки, сукины дети…
Ее крепкие белые груди покачивались и перекатывались под скользкой атласной тканью ночной рубашки. На меня пахнуло сладко–кисловатым ароматом ее подмышек. Я представил себе эту нежную кожу желтовато–медового оттенка. Она сказала: — Тсс, закрой–ка лучше глазки, солнышко, — и я снова потерял сознание.
IX
Послушайте, я не хочу говорить плохо о мертвых, но разве я не сказал вам, что моя мамаша была сука, каких еще поискать надо, а вместо мозга у нее была помойка с копошащимися червями?
И при этом невежественная тварь еще осмеливалась, накачавшись до чертиков, поучать и воспитывать меня. Ужасное и прискорбное зрелище. Как–то раз Па рано уснул, и Ма решила, что пришло самое время просветить меня насчет нашей родословной, предков, семейных традиций и прочего в этом роде. Я сидел на жестком стуле, а она занималась своим любимым делом.
Сжимая в одной руке коричневую глиняную бутылку, а в другой — старую пластиковую мухобойку, она разглагольствовала битый час или даже два, а потом экзаменовала меня. Если на вопрос следовало ответить положительно, я должен был поднять правую руку, а если отрицательно — левую. Если я отвечал неправильно, она пребольно била меня по макушке мухобойкой. Если я вообще не мог ответить, что случалось довольно часто, поскольку мои руки были привязаны к подлокотникам, она била меня мухобойкой по правому или левому уху, подсказывая правильный ответ.
Иногда она и сама забывала правильный ответ, перебрав пойла из бутылки, и тогда она била меня для верности сразу по обоим ушам. И, наконец, в том случае, если мамаша моя не могла вспомнить вопроса или даже темы урока и вообще почему я сижу перед ней привязанный к стулу и почему она держит в руках мухобойку, — ее охватывала ярость. Тогда она обрушивала на меня настоящий град пощечин, оплеух, тычков, пинков и затрещин, пока не падала, притомившись, в кресло и не засыпала. А я сидел и ждал, когда Па решится выйти из родительской комнаты и отвязать меня от стула.
Впрочем, я не собираюсь поливать дерьмом покойницу, ибо теперь она мертва и от нее ничего не осталось, кроме червивого трупа, — если не считать души, которая корчится и стенает в пламени ада. Я всего лишь хотел рассказать вам то, что поведала мне Ма о моих предках по отцовской линии. А поведала она мне странные вещи касательно моей крови и моего родства. Правда, я давно уже подозревал нечто в этом роде.
Вот что проорала мне Ма (говорить–то спокойно она просто не умела): — Твоя родословная, бля, по папашкиной линии дело мутное. Что там было у папашиной родни — словами не рассказать: большей путаницы не творилось на свете с тех пор, как по ней ходят жопы о двух ногах. Путались они там промежду собой, бля, ну там, на холмах этих, народ такой. Потому и Па — полудурок, и у тебя не все дома, у урода немого. И фамилие твое вовсе не Юкроу. Папаша твой фамилие–то поменял, как слез со своих холмов. Поди, слыхал про семейку Мортонов? На кличку–то Мортон лет сорок тому назад отзываться не больно любили. Потому как тогда Мортонов пачками вешали на каждом столбе. А холмы–то Мортонами так и кишели. Почти всех их повязали, один твой Па и улизнул. Ухо–то себе он тогда и отстрелил.
Мортоны эти хуже свиней были. У них в жилах черная кровь текла. Черная больная кровъ На глаза–то свои посмотри — в тебе такая же течет. Я уж вижу.
Дурная кровь…
И в таком роде она несла и несла, все больше и больше распаляясь от отравы, которая была повсюду — в самогоне, в ее мозгах, в ее словах. А я сидел на жестком стуле и слушал ее, согнувшись в три погибели, потому что руки мои были привязаны к деревянным ножкам. Словно ведьма в старину в ожидании костра — только меня вместо костра ждала грязная мухобойка. И вот я сидел и ждал, когда прольется моя дурная, моя черная кровь.
— Врет она все, — подумал я и вздохнул с облегчением. — Красная у меня кровь.
Я же помню.
Я разрыл тайник у подножия висельного дерева и здоровой рукой положил ножницы на место. Дождь был таким сильным, что вымывал из почвы гробы и уносил в потоках надгробия, поэтому сомнительно было, что ножницы останутся там, где я их бросил, если их не придавить чем–нибудь тяжелым, но на всякий случай я все же зарыл их ногой поглубже в жидкую грязь.
Затем я встал на кривой корень, который выступал, словно чей–то согнутый палец, из размытой земли, вынул из кармана носовой платок и намочил его в лужи це крови, собравшейся в сложенной лодочкой ладони. Я поднял платок и посмотрел на него: в тусклом свете дня кровь казалась еще краснее.
Окончательно убежденный, я вытер платком обе руки. Затем наложил повязку на руку и завязал ее с тыльной стороны.
— Завтра снова посмотрю, — подумал я, твердо решив, что вечером расковыряю ужасный черный струп, которым покроется рана.
И поплелся к лачуге, то и дело поскальзываясь и падая.
X
Но тут в долине появился проповедник по имени Эби По.
И от одного щелчка курков его вороненых револьверов засохшая корка безразличия, покрывшего подобно инородному телу общину укулитов, треснула и разошлась. В окнах домов на Мэйн–роуд раздвинулись заплесневелые шторы, и впервые за долгое время из–за них показались потемневшие и унылые лица верных — словно несколько десятков черных печальных лун одновременно взошли на небесах. Глаза с оживлением глядели в сторону городской площади, потрясенные переполохом, поднятым одиноким всадником. На робких, мышиных лицах появились недоуменные мины; укулиты пытались уразуметь, зачем этот чужестранец поливает градом пуль облака, из которых не переставая продолжал сыпать дождь.
Расстреляв по барабану из каждого шестизарядного револьвера, Эби По счел салют в честь долины Уку–лоре состоявшимся. Стреляя, он вертел револьвер на пальце, словно пропеллер. Он прострелил насквозь вывеску на парикмахерской старого Ноя, отчего черное лицо цирюльника почернело еще больше. Два цветочных горшка рассыпались веером терракотовых осколков и припудрили красноватой пылью витрины галантерейной лавки Флокли. Он пальнул в сторону «Волшебного колодца» Уиггема, и унция свинца вклинилась между двумя камнями кладки в нескольких дюймах от пластикового мешка с запиской, оставленной в этом тайнике из тесаного камня дрожащей и бледной рукой несколько месяцев назад. Облачко пыли взвилось в воздух. Столпившееся у окна семейство Уиггемов в страхе присело. А Эби По все палил и палил в белый свет.
Капли дождя шипели на раскаленных докрасна стволах. Струйки дыма свивались в голубые арабески.
А восседал Эби По в диковинном деревянном седле, под грузом которого его дряхлая кляча заметно пошатывалась. И в этом седле он совершал странные, чудные движения; тощий торс его раскачивался из стороны в сторону, и непонятно благодаря чему — покорности ли скакуна, ловкости ли проповедника, — несмотря на все лихие выверты, тело Эби так и не слетело с ненадежного насеста.