Выбрать главу

— Пусть грех твой будет на тебе, шлюха! — сказала Уильма, наклоняясь над Кози Мо. И стала состригать с головы Кози чудесные белокурые локоны.

Закончив это дело, Уильма откинулась на спинку кресла, сжимая в руках длинные, испачканные в грязи локоны. Злобная ухмылка, с которой она метила потаскушку, внезапно сменилась гримасой отвращения. Старуха швырнула отрезанные волосы на истоптанную ногами землю.

— Волосы шлюхи! — сказала она, выплевывая слова так, словно это были комки грязи.

Фило Холф расчистил в толпе проход, и Док Мор–роу склонился над Кози, пытаясь нащупать у нее пульс.

— Жить будет, — сказал доктор с горечью в голосе и положил безвольную руку Кози обратно на землю.

Толпа безмолвно разошлась. Франклин Элдридж взялся за ручки жениного кресла. Уильма Элдридж посмотрела, на него, и губы ее скривились в омерзительной ухмылке презрения. Она бросила последний взгляд в сторону белой руки поверженной шлюхи, злорадно облизнула губы и покатила прочь.

Хрупкие пальцы Кози переломились под колесами кресла, словно сахарные леденцы.

Фило Холф передернул плечами, прикрыл на мгновение глаза и сказал: — Мы возьмем ее к себе. Я и Карл, мы возьмем ее к себе.

Братья осторожно подняли избитую женщину и положили ее на переднее сиденье своего пикапа. Доктор прикрыл тело пропитанным грязью и кровью розовым халатиком.

Карл Холф сел за руль, объехал вокруг фургончика на вершине Хуперова холма и покатил по проселку, спускающемуся к Мэйн–роуд.

Эби По запряг свою клячу в фургончик, яростно хлестнул ее, и крошечная розовая спаленка Кози Мо покатилась вниз по склону Хуперова холма, подскакивая и переворачиваясь, будто игрушечная.

Оставшись в одиночестве на вершине холма, Эби По упал на колени, простер руки к небесам и заплакал. Раскат грома потряс черное брюхо нависшей над ним тучи.

— Слава тебе, Господи, слава тебе! — восклицал проповедник, обращаясь к бушующей стихии. — Слава тебе, Господи, слава Тебе, слова Тебе Я видел, как фургончик скатился с Хуперова холма и разлетелся в щепки — розовые и мокрые. С моего наблюдательного пункта фургончик казался размером с ноготь моего большого пальца, и я видел, как толпа бежала за ним следом по склону холма, подстрекаемая безумствующим пастырем. Затем, невзирая на дождь, они развели у подножия костер из остатков фургончика. По спустился с холма и плясал черной птицей вокруг пламени в густом керосиновом чаду. Окна взорвались, издав четыре громких хлопка. Желтые искры летали в небе, словно метеоры.

Я видел нижнее белье Кози Мо, висевшее на ветвях кустов, будто некие дьявольские плоды, лежавшее на земле лужами алых кружев и кроваво–красного шелка.

Мне грезилось, что все склоны холма усеяны призраками Кози Мо и призраки эти стенают и копошатся в грязи, сплетаясь в сладострастных объятиях со сгорбленными козлобородыми бесами.

На следующий день я уже рылся в куче золы и пепла у подножия Хуперова холма.

Среди обугленных останков я нашел почерневшую настольную косметичку с пузырьками для туалетной воды, сделанными из сапфирового стекла. Ни пузырьки, ни тампоны из цветной ваты не пострадали в пламени. Еще я нашел там шприц для подкожного впрыскивания и три острые иглы. Об одну из них я уколол до крови большой палец. Еще там была фотокарточка Кози Мо со стишками, написанными на обороте. Под ними стояла дата — июнь 1930 года. Кроме того, в косметичке лежали две маленькие коричневые запечатанные ампулы, три каких–то странных воздушных шарика (мне так и не удалось их надуть) и золотой медальон с миниатюрой, на которой была изображена маленькая девочка — несомненно Кози Мо собственной персоной. Я сложил все эти сокровища в обувную коробку, выложенную изнутри старыми газетами. На коробке я написал «Кози Мо, 1943 год». Еще я нашел белую ночную рубашку. Она лежала на пне. Я разгладил ее и высушил, и она стала совсем как новая.

Голова моя в то время была сплошь покрыта колтунами, спекшейся кровью, шрамами и волдырями. В тот самый день, если мне не изменяет память, я заперся в своей комнате и увлажнил покрытый коростой череп тампоном, смоченным в лавандовой эссенции. Боль отдавалась внутри головы, но зато струпья на ранах, нанесенных ножницами, постепенно размякли и стали отделяться от кожи. Долбаные ножницы! Долбаная сука Я слышал, как в соседней комнате Ма хрипло каркает посреди учиненного ею погрома. Мой мозг кипел от гнева, а уши горели от унижения.

Если бы не сознание того, что я победоносно воссиял над ними всеми в мой смертный час, то гнев и унижение несомненно все бы еще терзали меня. Но, как выяснилось, воспоминания эти смогли только частично омрачить мою память.

Если бы моя мамаша оказалась здесь, по соседству со мной, в день моей славы, она показалась бы мне маленькой, словно комар.

От моих ран веяло ароматами Кози Мо. Лавандой. Розой. Мускусом.

Выпавшие клочья волос я сохранил в коробке вместе со всеми остальными обрезками — ногтями с пальцев рук и ног, мертвой кожей, зубами, ресницами, коростами и тому подобными вещами.

Под кроватью у меня уже стояли двадцать две обувные коробки с сокровищами.

Чаще всего я заглядывал в коробку Кози Мо и каждый раз брал из нее каплюдругую пахучей эссенции. Мои отроческие годы были полны небесного благоухания.

Но вот на вершине Хуперова холма…

На вершине Хуперова холма я обшарил каждый клочок земли, пытаясь отыскать ее след — каплю крови или хотя бы отпечаток, оставленный в грязи ее телом. Но вороватый дождь, смывающий все следы, стер с земли всякую память о Кози Мо, а холм безмолвствовал — или, по крайней мере, так мне казалось.

Разочарованный, повесив голову, я спускался по склизкому склону, неся в руках пустую банку, взятую с собой на тот случай, если удастся что–нибудь отыскать.

И тут я наткнулся на две занятные борозды, которые шли вниз параллельно на расстоянии трех футов друг от друга. Каждая борозда была шириной в два дюйма и глубиной в четыре. Дождевая вода уже наполнила их до краев. Я пошел вдоль этих зловещего вида углублений и дошел до того места, где глинистый мергель, истоптанный ногами, превратился в сплошное месиво.

И там, в луже грязной воды, плавали локоны Кози Мо.

Когда я выловил их из лужи, в которой весело лопались дождевые пузырьки, они сияли как червонное золото. Уже сделав это, я поневоле задумался о двусмысленности случившегося — о совпадении, в котором я не мог не разглядеть отблеска нашего будущего торжества. Стоя с локонами в руках под дождем, охлаждавшим мой израненный скальп, я внезапно пережил ее стыд и позор так, как переживала их она, и на мгновение сигналы наших сердец пересеклись в пространстве и времени. И тогда я понял, что одновременно Кози Мо, где бы она ни находилась, испытывает адские муки, которые были ей ранее неведомы, —мои адские муки, подобно тому, как я испытываю ее.

Прядь волос, которую я бережно завернул в носовой платок, связала нас. Да, она стала связью между нами. Да, да, именно так Я бежал, я летел, я скользил, я катился домой по склону, повторяя про себя: этот клок — это ключ. Этот клок — это ключ. Этот клок..

XVI

В тот самый воскресный вечер, примерно в одиннадцать часов, в долину въехал ржавый красный пикап, принадлежавший братьям Холф.

Сразу за северным перевалом мощеную дорогу пересекал поток То, что текло в нем, в сумерках было похоже на вырвавшуюся из–под земли нефть. Брызги этой жидкости усеяли все ветровое стекло и начали суетливо разбегаться в стороны от движущихся дворников, словно стая черных ос.

— А дождь–то все идет, брат! — сказал Фило.

Карл кивнул головой и включил дальний свет. Прижав лицо к ветровому стеклу, так что тело его выгнулось дугой над рулевым колесом, он вгляделся и сказал: — И верно, идет!

Проехав еще немного по Мэйн–роуд, он добавил: — Брат Фило, если что и можно сказать наверняка по части нашей долины, так это то, что дождь в ней все идет и идет…

Действительно, то, что в полдень было еще просто проливным дождем, к вечеру превратилось в настоящий потоп. Дождь не останавливался. Лил он и на следующий день, и после. Лил не переставая, все с той же неистовой силой. Ни один луч солнечного света так и не смог прорваться к земле сквозь черную и клокочущую небесную твердь. Бог, казалось, даже и не заметил принесенной ему жертвы. Отчаянию обитателей долины не было предела. Выбор у них был невелик: остаться на обжитом месте и терпеть страдания или же собрать пожитки, отправиться туда, где светит солнце, и доживать там свои дни, мучаясь угрызениями совести.