— Прошу тебя, покинь мой дом тем же путем, которым явился… и потрудитесь вернуть штору на место, сэр… Это не день открытых дверей в желтом доме, доктор!
Но доктор уже направился к выходу, оставив окно открытым, а штору–поднятой.
— Столь тяжки грехи наши, дорогой доктор, одна* ко посмотри! — Сардус радостно махнул рукой в сторону бирюзового неба за окном. ^Мир вновь явлен нам в сиянии Его неизреченной милости! О Боже! Осыпь меня, осыпь Твоими милостивыми щедротами!
Шепот Сардуса перешел в хрип, но шаги доктора доносились уже из гостиной.
Сардус сидел и ждал, пока хлопнет входная дверь, но и когда она хлопнула, он так и не пошевельнулся, оставшись сидеть посреди груд мусора.
Док Морроу пришел и на следующий день, и еще на следующий, и так он приходил много дней подряд, неизменно принося с собой маленького подкидыша.
Третий (и самый молчаливый) участник их ежедневных бесед лежал все эти дни на руках у доктора, который не давал Сардусу никаких разъяснений насчет ребенка. И только на четвертую неделю Сардус сам задал вопрос.
В последующие дни доктор поведал ему историю чудесного дитяти и наконец дал опустившемуся затворнику подержать девочку на руках.
Стоило Сардусу узреть красоту крохотного личика, почувствовать крошечное тельце, теплое и трепещущее в его истощавших руках, как он, а вслед за ним и доктор узрели свет Истины, рассеявший слегка своими лучами сумерки их недоумения.
Человек, который некогда был гордым предводителем укулитов, передал девочку обратно доктору и, проводив его до двери, торжественно изрек: — Доктор Морроу, прошу тебя не посещать этот дом на протяжении семи дней ни с ребенком, ни одному. Поклянись мне в этом. В следующий же вторник явись в обычное время и принеси ребенка. Только тогда я буду готов принять вас обоих.
Всю следующую неделю Сардус трудился. С помощью женщин он убрал весь мусор и хлам с пола, отскоблил кафель и столы на кухне, вычистил все плинтусы и камины. Он позвал братьев Холф и вместе с ними соскреб со стен старую краску и выкрасил их заново как внутри, так и снаружи, а новый сосед Сардуса Джуд Бройкен починил крыльцо и заменил сломанный дымоход. Еще Сардус надраил до блеска медные шишки на кроватях, вымыл окна и повесил новые шторы.
По долине прошел слух, что Сардус Свифт собирается удочерить благословенное дитя, и тотчас же со всех сторон от собратьев начали поступать дары. Новые простыни и одеяла, столы и стулья, абажуры, игрушки и книги, съестные припасы, безделушки и вазы, целые коробки одежды, включая три хлопчатых сорочки с ручной вышивкой, и, наконец, старая пианола, принадлежавшая Элизе Сноу.
Сорочки были вышиты Эдит Лэм, которая к тому времени уже почти ослепла и поэтому не смогла перейти через Мэйн–роуд, чтобы собственноручно доставить Сардусу труды своей веры, но вынуждена была отправить их с другой женщиной.
Ко вторнику дом Сардуса снова стал похож на человеческое жилье. Сияли комнаты после ремонта, сиял свежей улыбкой, встречая своих гостей у двери, и сам Сардус.
Так маленькая девочка обрела новый, сверкающий чистотой дом.
Плач Юкрида Немого № 1
Эта пучина, это влажное сердце, эта бездна не от мира сего, ныне поглощающая меня, есть та же самая скудная почва, в которой проросло семя юности моей. Та же самая черная пашня, над которой вознесся искореженный ствол моих зрелых лет — слепой, убогий и голый как колено.
Здесь, в этом сумрачном краю, соорудил я себе приют, вдали от тени руки человеческой, в коловращении тенистой сени, там, где молот их праведного гнева бессилен. Ибо люди живут с единственной целью: причинять мучения и страдания мне.
Юность моя — весна моя — разделилась надвое между сумраком моего тайного святилища и безжалостно жестоким внешним миром, где враги повсюду расставили силки и капканы. Челюсти невежества и предрассудка оскалили свои железные зубья. И я был их несчастной жертвой. Они поджидали меня повсюду — дома и в городе, в полях и на путях. Ночью и днем одно оставалось неизменным во все мои младые годы: лязг поставленного на меня металла.
Бог счел, что я недостоин обладать органом, предназначенным для жалобы и мольбы. Да и я не из тех, кто оплакивает свою участь. Но даже Сам Христос, уязвленный ранами, отверз уста для жалобы. Однако слушайте — в мой смертный час — да, да, слушайте — в час моего крестного распятия я бросаю вызов вам всем — моим хулителям, скептикам и тем, кто не уверовал в меня.
Закатайте рукава и запустите ваши руки в мешок с кривдами.
Когда мне было четырнадцать и первый после дождливых лет сахарный тростник уже стоял в человеческий рост, три парня немногим старше меня — батраки с плантации, — приставив мне к горлу мачете, заставили меня раздеться догола, а потом стали пинать, пока не запинали до полусмерти. Затем они положили меня на живот, связали за спиной руки, и, пока его дебильные братцы считали вслух, тощий и прыщавый юнец — тот, что приставил мне к горлу мачете, — изнасиловал меня. Я потерял сознание, а когда очнулся, то понял, что меня с ног до головы облили мочой. И тут же на меня навалился другой парень — здоровенный и очень тяжелый. Он нашептывал мне на ухо: «Бог тебя не услышит, урод. Можешь не звать его на помощь». Только тут я понял, что они запихали мне в рот грязный носок вместо кляпа. И даже в ту страшную минуту это показалось мне забавным.
Сделав свое грязное дело, они перешли к более опасным развлечениям.
Предводитель их стал бить меня по ягодицам плоской стороной мачете, да так, что оставил несколько болезненных порезов, шрамы от которых видны до сих пор; хотя это не вполне точно — ведь они, конечно же, украшают ту часть меня, которая уже никогда не увидит света дня.
Издавая победные крики, далеко разносившиеся в знойном утреннем воздухе, троица злодеев помочилась на меня еще раз, а затем смоталась с места преступления, унеся с собой всю мою одежду.
Три вороны каркали у меня над головой, и перед тем, как снова лишиться чувств, я вспомнил пословицу: «Одна ворона — чужак Две вороны — враг. Три вороны — мертвяк».
Я проснулся дома, в своей постели. Лежал я на животе: голова моя, грудная клетка и два средних пальца на правой руке были забинтованы толстыми льняными повязками, а колени, локти и правое плечо сплошь залеплены пластырем. Мою задницу, навечно помеченную росписями моих обидчиков, украшала дюжина швов, наложенных нетрезвой рукою моей Ма. А на гвозде, вбитом в стену, висели бриджи, фланелевая рубашка, подтяжки и майка — те самые вещи, которые украли у меня насильники!
Па рассказал, пока кормил меня с ложечки горячим супом (от рук его при этом сильно разило карболкой), как Ма впервые со времени моего рождения покинула наш участок и отправилась с ружьем под мышкой в лагерь рабочих, как она обыскала все домики на колесах, пока не нашла мою одежду, которую к тому времени три юнца уже поделили и гордо напялили на себя. Еще Па рассказал мне, как Ма с заряженным ружьем навскидку заставила троицу промаршировать через центр города к переправе — мостику над высохшим ручьем, дно которого было покрыто густыми зарослями шиповника. — Раздевайтесь, — приказала она.
— А теперь… сигайте вниз.
И оставила невезучую троицу барахтаться в колючих кустах, пока их не выловили оттуда — практически освежеванных заживо, с ног до головы покрытых кровью и ошметками кожи.
— Чертовы мартышки, воровское отродье, — услышал я доносившиеся из спальни раскаты мамашиного голоса.
III
Ма проводила все больше и больше времени в постели, но продолжала тиранить весь дом, отдавая приказы из своей комнаты. Па беспрекословно подчинялся ей, как и Юкрид, но с каждым годом сносить бремя матриархата становилось все тяжелее и тяжелее. Терпение Па подходило к концу: не раз Юкрид замечал, как трясутся его руки, как все тело передергивает судорогой, как сужаются зрачки и сжимаются челюсти при одном только звуке мамашиного голоса и как от с трудом сдерживаемой ярости белеет кожа вокруг рта.
Часто Юкрида посылали отлить пинту–другую самогона из перегонного куба, и он шел, хотя отвратительная вонь гниющих останков животных, исходившая из устроенной отцом камеры смертников, вызывала тошноту; но ее приходилось терпеть пару минут, пока из примитивного устройства вытекала заказанная пинта отравы.