Я сменил глаз, поскольку мой левый устал, замерз и слезился от колючего яркого света. Супруга Па, слюнявая пьяная тварь, развалилась всей своей тушей в кресле. Она находилась в состоянии пьяной комы. Пружины сердито поскрипывали под ее весом. Ма храпела.
Па развел руками массивные челюсти Черного Ублюдка и поставил капкан на взвод. Пружина застонала. Па осторожно смазал ее колесной мазью.
Затем откинулся в кресле, по–прежнему не сводя глаз с острых клыков. Сложил руки крест–накрест у себя на груди. Вена пульсировала у него на черепе. Я бросил взгляд на Ма. На вьющуюся мошкару. Снова на Па. Па стиснул зубы. Шли минуты, Жужжали насекомые. Я снова сменил глаз и стал смотреть левым. И тут ко мне пришел милосердный сон.
Когда я проснулся, в руке у меня по–прежнему была втулка из жеваной бумаги. Я присел на кровати; меня непроизвольно потянуло к глазку. Я попытался побороть это желание.
Наконец я все же приложил левый глаз к отверстию.
XII
Это она сглазила кобылу. Я–то знаю. Я видел. И она видела, что я видел.
Я был в городе в ночь перед осенним палом, когда батраки с плантаций и укулиты совместно празднуют окончание сбора урожая и люди настолько поглощены питьем, жратвой и флиртом с соседской женой, что не обращают внимания на такую мелочь, как я. Но это, разумеется, не означает, что можно танцевать индейские пляски прямо посреди Мемориальной площади.
Я сидел на побеленном камне за старой водокачкой и, расставив колени, изучал маленькую медную табличку, прикрепленную к нему: «Жаждущие! Идите все к водам». Исайя 5 5:11 Дар С.ТДЧ., 1921 Духовой оркестр из четырех человек играл, стоя в кузове сенной фуры, в которую была впряжена самая ледащая кобыла, которую мне только доводилось видеть.
Даже и не знаю, как можно умудриться довести лошадь до такого состояния. В жалких потугах привнести в праздник что–нибудь от себя Турок напялил на свою клячу огненно–красную феску с черной кисточкой и черной же лямочкой, которая завязывалась под подбородком.
Какое–то время я сидел на камне, занимаясь своими собственными делами, но вдруг у меня встали дыбом волосы и начало покалывать в кончиках пальцев; так со мной бывало всегда, если кто–нибудь наблюдал за мной. Я начал задыхаться и потеть, ладони мои горели; я дул на них, но от этого все равно не было никакого толку. Тогда я погрузил руки в холодную воду, собравшуюся в старой поилке. Я держал их там добрую минуту и вынул, только когда почувствовал, что кровь наконец стала отливать. Махая руками в воздухе, я ждал, пока они высохнут. Все это время я боялся даже посмотреть по сторонам, тайно надеясь, что мои чувства обманули меня и никто не следит за мной. Но за мной следили.
Я обернулся, и наши глаза встретились. И повторилось то же самое, что и с портретом! Она стояла рядом с лошадью, похлопывая ее по шее, но смотрела прямо на меня. Сквозь меня.
Я стряхнул с себя оцепенение и схватился за кусок камня. Он был не больше маленькой тыквы, но, поднимая его, я покачнулся и упал на гравий, больно ушибив при этом бедро. Я услышал, что кое–кто из зрителей рассмеялся.
Я встал. Сел обратно где сидел, опустив голову между коленями и морщась от боли, чувствуя затылком взгляд ее глаз. Когда я поднял голову, то увидел, что она улыбается — улыбается недоброй, злорадной улыбкой. Она насмехалась надо мной. Этот ребенок насмехался надо мной.
Привстав на цыпочки, она погладила кобылу по носу маленькой белой ручкой и что–то шепнула скотине на ухо. Заклинание, не иначе. Ведьминское заклинание. И снова улыбнулась мне, обнажив белые зубки. Не прошло и секунды, как кобыла дико закатила глаза, встала на дыбы, а потом опустилась и лягнула воздух. С безумным ржанием сглаженная тварь помчалась напролом через живую изгородь, выскочила на Мэйн–роуд и поскакала по ней, поднимая тучи красной пыли.
Послышались крики. Пьяная толпа рассыпалась; мужчины, схватив первое, что попалось под руку — бутылки, веревки, кнуты, — вскакивали в свои пикапы и комбайны и включались в погоню. Я тоже прыгнул — инстинктивнов кузов одного грузовика, где уже было человек десять, но через четверть мили меня заметили и вышвырнули за борт, даже не притормозив.
Я увидел, как далеко впереди обезумевшая лошадь свернула с Мэйн–роуд вбок и помчалась по дороге, которая вела к нашей лачуге, затем повернула еще раз и, ломая кусты, понеслась в сторону топей. Я почувствовал вкус крови, привычным движением вынул из кармана платок и запрокинул голову назад.
В таком виде я похромал вдоль по Мэйн, с трудом разбирая дорогу из–за клубов чертовой пыли. К тому времени, когда я добрел до нашей лачуги, протрезвевшие участники погони уже выбирались по одному на дорогу из болотных зарослей. Я понял, что там произошло что–то неожиданное. На следующий день я отправился на болота. Там было прохладно и темно. Вблизи от святилища я вдруг почувствовал в воздухе странный, явно нездешний аромат, который не мог быть порождением сырой и спертой атмосферы топей. Я принюхался и понял, почему воздух был таким душистым… лавандовая сладость ее тела… тела Кози Мо.
Что–то блеснуло у меня под ногой. Сперва я подумал, что это упавшая из моих глаз при воспоминании о ней слеза, но я ошибся. Это был осколок маленького пузырька из сапфирового стекла, в котором некогда содержалась лавандовая эссенция.
В голове у меня загудело, и мало–помалу до меня начал доходить весь ужас случившегося. Крышка от обувной коробки, висящая на плети дикой лозы — птичий череп и картинка из Библии, втоптанные в грязь — прядь волос, застрявшая в паучьей сети — пустые бутылки из–под самогона — проломленный череп моего братца — все это было расшвыряно и раскидано в густых темнозеленых сумерках болотных зарослей.
Ноги мои больше не держали меня; я упал на мягкую подушку плюща и лозы, закрыл глаза и широко раскрыл рот в беззвучном крике.
Ее звали Печаль. По крайней мере, она откликалась только на это имя.
Фейерверк шипел и плевался в вышине. Темный свод небес скоблили струи свистящих искр. Огненные колеса вращались, изрыгая зловещие огненные брызги. Шутихи, плюясь пламенем, прожигали ночное небо своими сверкающими истечениями. Шипели фитили. Взрывались хлопушки. Дым и голубые искры наполняли воздух. Дети стояли, онемев от восторга, и глазели на окрашенное всеми цветами спектра огневое зрелище. На их застывших лицах играли цветные тени, отражение трескучего безобразия, творившегося под сводом небесным.
Стояла ночь перед палом, ночь девятого урожая после дождя, бальзамическая летняя ночь 1953 года.
Лошадь выискивала что–то в своей торбе, не обращая ни малейшего внимания на фейерверк. Из торбы торчала только пара прядающих ушей, разделенная красной турецкой феской. Владелец кобылы, Турок, упившись домашним вином, дремал в кресле–качалке.
Позади Печали стояла сенная фура, на которой разместились скрипач, ударник, человек с ларгофо–ном и еще один, сгорбившийся над самодельным контрабасом.
Музыканты играли попурри из популярных жиг, флингов и барнстомпов, под которые весело отплясывали батраки, их женушки и даже несколько уку–литов помоложе. Затем Рыжий Роджер Генли отодвинул в сторону человека с дудкой и запел. Он уже добрался до середины последнего куплета песни про Портлендтаун: Я родился в Портленд–таун, Я родился в Портленд–таун, Да, вот так, да, вот так, Да, вот так, да… когда обезумевшая кобыла неожиданно взвилась, начала лягаться и брыкаться, пока, опрокинув фуру и вывалив в пыль музыкантов и вязки сена, не избавилась наконец от своей обрыдшей упряжи. Турок позже утверждал, что лошадь понесла из–за фейерверка, но Уильма Элдридж, известная ненавистница музыки, сказала, что дело было в музыке — в частности, в пении Рыжего Роджера. Роджер пропустил эту шпильку мимо ушей, более озабоченный тем, как он с переломанным при падении запястьем сможет срубить свою норму тростника.