Выбрать главу

Юкрид закопал все трупы и останки того черного утра прямо во дворе, там, где стоял бак. Лицо его при этом оставалось настолько же бесстрастным, насколько яростным было солнце, палившее в небе. Горбясь под обжигающим бичом дневного светила, Юкрид копал и копал, а солнце ярилось, катясь по небоскл©н$геловно ворвавшийся в долину высокомерный налад похваляющийся своей наглостью. : Сначала Юкрид извлек все еще торчавшие из земли сваи. С немалой натугой он вытащил их: полусгнившие бревна с нахлобучками из армированного проволокой цемента на концах.

Затем принялся копать яму. Он копал ее от полудня до захода солнца, весь употел и изгваздался, а лицо от переутомления стало бледным как у мертвеца. В адском пекле дня Юкрид громоздил горы вынутой земли на краю могилы, пока вечерний сумрак не залил пройму и не затопил ночными тенями дно ямы, так что Юкрид не мог копать дальше.

Тогда он с трудом выполз из могилы и распростерся на холме жирной глины, обратив к небу покрытые кровавыми пузырями ладони.

На следующий день, обернув руки в неумело изготовленные из марли и липкой ленты перчатки, Юкрид сгреб все гниющие останки обратно в опрокинутый бак, а затем, привязав канат к его краю, перевернул железный гроб. Зловонная масса посыпалась в яму, кости перекатывались и постукивали по железу. Затем Юкрид сволок туда же труп отца, ухватив его за ноги. При этом ему пришлось встать на колени на краю могилы, чтобы столкнуть мертвое тело вниз.

«Как много смерти…» — подумал он и сам тотчас же пожелал умереть.

Затем обратно засыпал яму землей, и к вечеру второго дня погребение было завершено. Юкрид разгладил насыпь тыльной стороной лопаты и обошел двор, собирая, отдельные разбросанные зубы и косточки и швыряя их «мусорную кучу.

Ошметки разорванной выстрелом вороны он бросил в железную бочку с пеплом.

Он все бродил и бродил по двору кругами, бессмысленно и бесцельно, пока наконец не уселся на свежую могилу. Глина была теплой. Юкрид подтянул колени к подбородку, зевнул и снова вытянул ноги. Перекатился на бок и, опершись на локоть, слегка расслабился. Подложив ладони под щеку, Юкрид прикрыл глаза. Наконец снова подтянул колени к лицу и прислонил голову к сырой земле.

Он лежал в позе эмбриона, прислушиваясь к ударам сердца, которые доносились из грязной земной утробы. Один, затем второй, все громче и громче, все чаще и чаще, словно бьется уже не одно сердце, а целый сонм сердец. Земля мелко дрожала; прислушавшись, Юкрид услышал, как скребется под землей коготь, как хрустит позвоночник, тюкает клюв, грызет что–то пара зубов.

«Это рука смерти воздвиглась на воскресших», — подумалось ему, и тотчас же он услышал, как, вторя его мыслям, зашшшшшшипел глухой аспид. Затем раздался вой и дикий лай. И вскоре все нерожденные, томящиеся в утробе смерти, подняли такой шум, что земля стала покачиваться от устроенного мертвецами бедлама. И Юкрид, сторож, свернулся калачиком и крепко заснул, убаюканный подземной суетой.

Ему не снились сны. Вместо этого он вспоминал себя в ту пору, когда ему едва исполнилось десять лет.

Мне едва исполнилось десять лет, когда я стал владельцем А!га Угга§о, более известного под именем «лающего варгусского паука». Но вскоре мне пришлось выпустить его на волю, потому что я не смог с ним совладать.

Этот экземпляр я выменял у бродяги на пинту самогона, которую выдоил в тот вечен из перегонного куба Ма.

Если бы у меня было на самую малость больше силы воли, я бы смог исцелить паука — я уверен.

Обмен совершился самым заурядным образом, хотя я чувствовал по дрожанию рук бродяги, с трудом удерживавших крышку засаленного котелка с пауком, что расставание с пленником дается ему нелегко. Видимо, этот бродяга обладал чувствительным сердцем, что в целом нетипично для этого сброда, в основном состоящего из людишек жуликоватых и нестоящих.

Я изобрел для моего паука садок остроумной конструкции. Вот как это было.

Послушайте.

Я нашел в мусорной куче старый колпак от автомобильного колеса и погнутый дуршлаг, которые точно подходили друг к другу по диаметру, так что в результате у меня образовался слегка сплющенный сфероид с прочным основанием и перфорированной крышкой, чтобы паук мог дышать, а я — смотреть на него.

Разорвав газету на ровные полоски, я выстлал ими дно. Получился мягкий упругий пол.

Мой Лающий Паук был размером с тарелку и прекрасно умещался в садке. Я кормил его домашними мухами, иногда уховертками или стрекозами, а садок поставил себе под кровать.

Три дня и три ночи я не выходил из своей комнаты.

Время от времени я находил на ощупь спичку и чиркал ею об стенку садка.

Горящую спичку я подносил к отверстиям, так чтобы пляшущее пламя бросало внутрь свой дрожащий свет.

Задыхаясь от едкого дыма, я смотрел в садок, пытаясь заглянуть в чудовищные паучьи очи — в колодцы, в раны, наполненные черной водой — немигающие, бесстрашные…

Снова! И снова! Пока голова не начнет кружиться от сернистого дыма спички. И еще раз!

Мне казалось, что я смогу сбежать от жизни, нырнув в эти головокружительные омуты паучьих глаз — в эти трясины из черного оникса, затягивавшие меня в свой сумрачный водоворот. Паучьи глаза не отпускали меня. Они парализовали мою волю! Связывали по рукам и ногам! Волдыри вскочили у меня на большом и указательном пальцах. Маленькие черные трупы спичек усыпали простыню на моей постели. Но я все смотрел и смотрел внутрь садка.

Это был действительно потрясающий экземпляр. Угольно–черный, со щеточкой шелковистых эбеновых волосков на кончике брюшка. Только глаза у него светились время от времени — но и это свечение было черным, как каменный уголь или лед, полученный из воды, в которой разведена сажа. Надо сказать, что за все это время паук в садке даже не шевельнулся. И уж понятно, ни разу не залаял.

На четвертый день я решил вынести садок наружу.

Молчание Лающего Паука унижало меня.

Первой моей мыслью было, что ему не нравится садок.

Затем я решил, что он, вероятно, немой, как и я.

На вторую ночь я проснулся в холодном поту от внезапной мысли, которая надолго омрачила мое сердце: может быть, паук ждет, чтобы я заговорил первым? О, одинокий паук, если бы ты только знал…

И вот, завернув садок в наволочку, я вынес его наружу. Сев на бревно по соседству с одноруким висельным деревом, я извлек садок из наволочки. Он сверкал на солнце, как серебряный шлем, и пускал солнечных зайчиков.

Я посмотрел, нет ли поблизости ворон.

Затем открыл садок и вытряхнул из него паука на землю. Обрывки газеты заполоскались в воздухе как вымпелы, и трупики сотен насекомых усеяли землю вокруг меня, словно рис, который разбрасывают на свадьбе, только черный.

Мой Atra Virago, как это свойственно всем паукам, упал на лапы.

И, даже не помахав мне лапкой на прощание, пробежал вдоль бревна и нырнул в заросли тростника.

А я так и остался сидеть на бревне.

Посидев немного, я, сам не знаю зачем, взобрался на вершину мусорной кучи.

Там я выбросил обе половинки садка и погрузился в размышления.

Солнце нещадно припекало меня.

Книга третья

Гавгофа

Время не терпит. Вот именно. Время… не… терпит. Странно, ведь раньше–то оно терпело. И не раз. За двадцать восемь лет, которые я прожил на белом свете, время терпело не раз. Двадцать восемь лет — это же примерно десять тысяч оборотов часовой стрелки. Боже мой! Стоит только подумать, что все эти восемнадцать миллионов тик–таков идиотского устройства с круглым лицом, испещренным цифрами, я просидел на заднице, нимало не заботясь об этом дерьме, которое называют временем, и вот теперь, в мой смертный час, когда мне так нужно, чтобы оно чуть–чуть потерпело, оно — не терпит. Оно говорит мне: «Пошевеливайся, раззява! Давай короче, парень! Поторапливайся, мать твою так!

Умирать не просто, совсем не просто. Эх, вздохнуть бы полной грудью. Тиски трясины сдавили мой торс, и я хватаю ртом редеющий воздух; изнутри волнами подступает тошнота, ибо потроха сдавлены костлявыми пальцами ребер.