— Локализованная система медико-педагогического воздействия на личность ребенка, поскольку она дифференцируется в аспекте социалистического воспитания, превалирует настолько, насколько она согласуется с естественными потребностями ребенка и насколько она выявляет перспективы дальнейшего развития коммунистической личности. Исходя из этого, могу заявить…
Продираясь сквозь частокол непонятных слов, Морозов едва не зевал. Слова были не только непонятны, они были не нужны. Ясно ведь: есть работа — надо ее выполнять. Остальное — ерунда.
Когда началась война, Леонид Андреевич Морозов уехал в город — проситься добровольцем. Но на фронт его не взяли. То ли колченогость помешала — с возрастом он стал хромать еще сильнее, то ли на своем месте он казался властям нужнее… Да и то сказать — работы в колонии прибавилось. Война стала фабрикой сирот.
12 сентября 1945 года Морозов ждал новую партию воспитанников. Шестерых ему привезут из города, и всех прими, накорми, вылечи, приодень… Леонид Андреевич сплюнул на дорогу, растер ногой и задумался, пристально глядя в пыль, а очнулся только от звука подъезжающего автомобиля.
На этот раз в колонию привезли шестерых пацанов. Нищета и горе обезличивают людей. Словно шесть близнецов стояли перед Морозовым — с серо-голубой кожей, ввалившимися голодными глазами, обросшие и обтрепанные.
— В баню! — коротко скомандовал он и сам захромал впереди небольшой колонны.
В предбаннике уже лежали на лавках шесть комплектов старенького, но чистого белья, колонистская форма. Ботинок не полагалось — до первых заморозков питомцы бегали босиком. Баня натоплена была жарко, у каменки толокся в одном фартуке дежурный колонист.
— Готово, Леонид Андреевич, — доложил он, вытянувшись.
— Хорошо. Раздевайтесь, — кивнул он новеньким.
Дежурный ушел. Мальчишки по очереди раздевались, ныряли в жаркую пасть бани. Только один тихонько сидел на скамейке, отвернувшись в сторону.
— Ну? — коротко обратился к нему Морозов.
Мальчишка обернулся. Он был невероятно худ, огромные глаза смотрели с ужасом.
— Больной, что ли? Ну? Отвечай! — предложил Морозов. — Да не трясись, не съем я тебя!
Пацан совсем вжался в стену. Морозов решил обойтись лаской. Видно, совсем затурканный попался. Или немой, что ли?
— Ну, не дрожи, не бойся, — сказал спокойнее. — Как тебя зовут-то? Фамилию свою знаешь, имя?
— Марта Челобанова, — ответил пацан.
Марта все же вымылась в бане, дождавшись, когда распаренные и вовсе непохожие друг на друга колонисты уйдут в дом. Растерявшийся Морозов привел ее к себе во флигель, напоил спитым чаем с кусочком сахара. Смотрел задумчиво, скреб пятерней затылок.
— Что ж мне с тобой делать? — бормотал озадаченно.
Воспитанниц в колонии не водилось. Как ввести барышню в мальчишеский коллектив, Морозов не представлял. К тому же, по немногословным ответам Марты, выяснилось, что ей зимой исполнится семнадцать, то есть в колонистки она уже и по возрасту не годится. Морозов морщил лоб, размышляя, пока не увидел, что девчонка клюет носом.
— Иди ложись. — Он подтолкнул Марту к высокой никелированной кровати. Девочка влезла на нее и сразу же заснула. Морозов долго сидел у стола, рассматривая спящую пигалицу — на вид ей было лет тринадцать, потом ушел ночевать на сеновал.
Марта Челобанова оказалась потеряшкой. Но ее словам, мать и младшую сестру эвакуировали из Ленинграда, а Марта отстала от них, потерялась в толпе. Двумя месяцами раньше пришло известие о гибели отца. Марта вернулась в квартиру, где жила с семьей, но квартира оказалась закрыта. Дальнейшее память девчонки не сохранила. Где она шаталась эти страшные месяцы, какие добрые люди помогали ей, чем она была сыта — неизвестно. Куда уехали мать и сестра — Марта не знала. По всему было видно, девчонка из интеллигентской семьи.
Три дня Морозов соображал, куда ему девать девчонку. Надо бы взять ее и поехать в Ленинград, авось нашла бы там знакомых или родных… Но ничего такого он не сделал. Девочка осталась жить в колонии — на правах то ли приживалки, то ли экономки. Постепенно втянулась в хозяйство, стала заправлять на кухне, в кладовых. Не могла видеть только, как забивают домашнюю всякую живность. Съеживалась и убегала куда подальше, за луг, к лесу. Однажды, когда резали любимую ее корову, резали только от нужды, от нехватки кормов, Марта убежала так далеко, что ее искали всей колонией и еле отыскали. Впрочем, несмотря на мелкие неурядицы, она чувствовала себя неплохо. За зиму девочка отъелась, повеселела, на впалых щеках появился румянец, в глазах — веселый блеск. На ней ловко сидели простая синяя юбка и белоснежная кофточка, сшитая из куска парашютного шелка. Это стало еще заметней, когда пришла весна и скинула девчонка тяжелую мужскую телогрейку, неловкие валенки сменились на брезентовые легкие тапочки. Она ухитрялась не запачкаться на самых грязных работах, и темно-русые волосы всегда были гладко зачесаны на прямой пробор. Одно только беспокоило Леонида Андреевича — на Марту стали заглядываться колонисты. Поначалу, пока девчонка выглядела полуголодной, запуганной пигалицей, к ней относились покровительственно, с некоторым оттенком презрения, так, как, по мнению Морозова, и следовало обращаться с женским полом. Но едва только на щеках Марты зацвели робкие розы, а парашютный шелк кофточки натянула острая юная грудь, колонисты переменили свое отношение. Грубоватое их внимание смущало Марту и несказанно раздражало Морозова. Впрочем, пацаны держали себя в рамках благопристойности и их внимание еще можно было назвать товарищеским. Но один… Невесть откуда взявшийся пащенок — тощий, со впалой грудью, слабосильный, к физическому труду почти и непригодный, Юрка Рябушинский, — принялся ухаживать за Мартой всерьез. Цветочки собирал и дарил ей, надо же! А в школьной тетрадке, грубо сшитой из дурно разглаженных листов старых газет, нашлись и стишки. Кто-то любезно подложил тетрадку на стол Морозову, тот читал и хмыкал: