Выбрать главу

Выходит, оба мы ошибались…

Так и не успел при жизни отметиться Игорь Крошин в добрых делах.

Возможно, главной причиной тому даже не он сам был, а то обстоятельство, что жизнь у него слишком короткой выпала.

Просто не успело в этой жизни наступить время для добрых дел.

Верю, что теперь именно этим он и занят.

Верю, что именно теперь «все у него наладилось», «все по красоте».

Никому не смог бы я объяснить, почему я в это верю.

И не надо меня об этом спрашивать.

Отложенное обретение

Три мусора из дежурной смены били Никиту Тюрина в полутемной подсобке.

Били, как исполняют обязательную работу ленивые и трусоватые люди: без усердия, но качественно, чтобы начальство не заставило переделывать.

В этом случае такой подход одно означал: бить жестко, только без синяков. Чтобы потом все телеги и жалобы, если на них арестант отважится, зависли, не имея под собой доказательств.

Потому и лицо не трогали. Потому и ноги, обутые в берцы с твердым рантом, старались в ход не пускать. Потому и главное свое оружие – дубинки резиновые – вовсе не использовали. Все больше кулаками в кожаных перчатках действовали. И максимально прицельно: под дых, в грудину, по печени.

А Никита – арестант со стажем, лагерную педагогику своей шкурой уже изучавший, вел себя в соответствии с опытом: локтями пытался бока прикрыть, ладонями солнечное сплетение защищал.

Возможно, все бы малой кровью в самом прямом смысле сочетания этих слов и обошлось, да угораздило Никите в самый неподходящий момент оступиться. Потерял он равновесие, мотнул корпусом, наклонился. В тот момент мусорское колено, в живот ему целившее, в голову чмокнуло. Следом еще пара ударов, которые его так же врасплох застали. Они его назад откинули и в стену той же головой впечатали. Звук, что при этом раздался, откровенно зловещим был. После такого звука жизни в человеке обычно не остается. Не случайно мусора не только свое занятие бросили, но и опешили, даже испугались. Все трое одинаково подумали: вдруг перестарались – пришибли зэка, а это дело-то подсудное.

Со страху, а не из милосердия подняли они Никиту, посадили на лавку, спиной к стене, с которой он только что своей головой не по своей воле кусок штукатурки сбил. По той же причине воды в кружке принесли: в лицо плеснули, в рот влили. Когда Никита головой закрутил, остатки этой воды по сторонам разбрасывая, успокоились – выходит, жив. Они же и по ступенькам вниз спуститься помогли. До барака провожать не стали, только спросили:

– Дойдешь?

Вопроса Никита не услышал, он его по движению губ говоривших угадал. Кивнул машинально:

– Дойду…

По тому, как беззвучно раскрывали клювы ласточки на ближайших проводах, окончательно понял: со слухом что-то стряслось. Не испугался, не удивился, был уверен: пройдет, отпустит.

Хуже было со зрением. Оно не то чтобы потерялось, оно совсем другим, каким-то неправильным, стало.

Коробки корпусов бараков, обступавших лагерный плац по периметру, он вроде видел, но видел только в целом, по очень общему контуру. По отдельности же все корпуса вели себя непотребно: вибрировали в своих очертаниях, менялись в высоте и прочих размерах, вихлялись и приседали, будто исполняли дикарский танец.

Далее началась еще бо́льшая чехарда – корпуса стали меняться местами. Здание, где размещались первый и третий рабочие мужицкие отряды, переехало на место тубонара. Пятый козий барак поменялся расположением с шестым, в котором традиционно базировался блаткомитет. Седьмой инвалидный переплыл на территорию санчасти. Несколько корпусов, подрожав в воздухе, вовсе исчезли, уступив пространство тяжелым клубящимся облакам, стенам без окон и прочих признаков отношений с человеком.

Впрочем, и эта чехарда не испугала и не удивила Никиту. Потому что ни для испуга, ни для удивления не нашлось тогда места в его сознании, переполненном болью. Да и не было на тот момент у него никакого сознания. Та самая боль это сознание полностью заменила.

Как добрался в тот день до барака, как отстоял на вечерней проверке, как укладывался после отбоя, Никита Тюрин не помнил. В себя пришел только ближе к утру. Спать не получалось: боль мешала. Все тело болело, особенно голова. Вся голова. Целиком: и лоб, и виски, и затылок. Будто кто-то чугуном ее напичкал. А чугун не просто сверхтяжелым материалом был, а в одушевленную, живущую своей жизнью, не менее тяжелую массу превратился. И этой шевелящейся тяжести очень тесно там приходилось. Потому и распирала череп недобрая чугунная сила самым невероятным образом. Особенно глазам доставалось. Казалось, обосновавшаяся в голове тяжесть изнутри нещадно давит на них, и от этого давления глаза в любой момент готовы наружу вывалиться.