Глаз не видел. Это – к лучшему. Кому это надо: смерти в глаза заглядывать.
Одежда свободная, какого цвета – не отложилось, но точно темная. То ли капюшон, то ли платок на голове.
Еще: ног – проще, ступней – не видно. Между прикидом ее и землей, точнее асфальтом, в который плац лагерный закатан, пространство свободное, попросту воздух. Соответственно, не шагала она, а совсем по-другому двигалась – плыла, летела, или кто, невидимый и сильный, нес ее над этим асфальтом.
Рук, кстати, тоже не углядел. Так что ту самую косу, с которой смерть художники рисовать любят, ей держать нечем было бы. Хотя, возможно, руки просто сложены под одеждой были. Потому и не углядел их.
Может быть, это вовсе и не смерть была, а просто женщина? С такой летящей походкой, когда со стороны идущих ног не разглядеть и у которой руки под одеждой спрятаны?
Исключено! Потому что в полночь на территории лагеря строгого режима никаких женщин просто быть не может. Тут и днем женщина – событие. Когда медсестра с фельдшерицей в сопровождении мусора-прапора дважды в день проходят (на работу в санчасть и обратно), все арестанты к локалкам льнут. Слюну сглатывают, жмурятся мечтательно. И это притом что медсестра – грымза старая, квашня бесформенная, а фельдшерица, хоть и моложе, по лицу видно – стерва отъявленная, не случайно вторым браком замужем за кумом лагерным.
А место для такой встречи, кажется, не случайно выбрано. Все логично. Девятый барак – нерабочий, инвалидно-пенсионерский. Не надо объяснять, почему оттуда арестанты чаще всего на последний этап вперед ногами уходят. И седьмой барак – особенный, опять нерабочий, там блаткомитет базируется, оттуда вся лагерная жизнь рулится. Там самые отчаянные со всей зоны собраны. И там умирают чаще, чем в любом прочем отряде. То вскроется кто, то вздернется, а то передоз собственной персоной пожалует. Потому что, повторяю, самые отчаянные там собраны.
С учетом маршрута дамы этой выходило: жди в зоне нового покойника. К этому не привыкать. Только неделю назад у меня на глазах два шныря из санчасти на брезентовых носилках длинный черный пакет из соседнего барака вынесли. Жора Миронов Богу душу отдал. Легко умер – во сне: по отбою лег, а по подъему не встал. Сердце. Пятьдесят два ему было. По арестантским нормам, конечно, пожилой, а по вольным представлениям – жить ему да жить. И семью еще мог построить, и детьми обзавестись.
Впрочем, стоп. Метнулась смуглая женщина между… седьмым и девятым бараками. Только не в один из этих бараков она не вошла, проскользила куда-то дальше.
Дальше…
А дальше наш третий барак… Наш барак, в котором я с начала срока и обитаю, и за ним уже тройной забор лагерный с запреткой. Понятно, для нее все это – не препятствие, не помеха. Возможно, она сквозь эти заборы еще куда-то по своим заботам неотложным двинулась. Например, к соседям нашим в «трешку». «Трешка» – это колония номер три. Тоже зона. Только общего режима. И там наверняка у нее дела есть. И оттуда в пластиковых черных мешках кто-то регулярно на последний этап отправляется.
А, если все-таки никуда с территории нашего лагеря она не делась?
Неужели…
Неужели в наш третий барак юркнула? Что ей там делать? Она же просто так не приходит. Она же непременно за кем-то наведывается. Вот только за кем?
В таких переплетах каждый эгоистом становится, каждый в первую очередь о своей судьбе заботится. И трусость при таких раскладах понятна, а потому и простительна. Да и нет здесь никакой трусости. Какая трусость, когда вопрос о жизни человеческой. И я тут – не исключение. Вдруг меня высматривала эта смуглая, нездешних кровей, дама?
Вот здесь-то встает ребром в памяти и больше уже не забывается, что появилась в последнее время непроходящая вязкая усталость, что постоянно чувствуется в основании горла комок, который вроде бы и не сильно мешает, но который и проглотить не получается. А еще так бывает, что ни с того ни c сего перестает хватать воздуха, как будто кто вовнутрь железяку ледяную вгоняет и не спешит вытащить. Потому и не вдохнуть, не выдохнуть.
Как приложение иллюстративное, жутковатое и совсем бесплатное: иногда, будто со стороны, картинки в сознании возникают. Про собственные внутренности, про ливер, как здесь говорят, свой.
Словно изнутри с помощью какой-то хитрой камеры я вовнутрь себя заглядываю, а все органы, что там, в сырых потемках, находятся при этом, нисколько не смущаясь, своей жизнью живут: кто пульсирует, кто вздымается, кто просто колышется. Тут и легкие, куревом в очень темный цвет окрашенные. Каким им еще быть, когда с малолетства смолю. Когда при фарте, понятно, фильтровые, а когда без особых возможностей или на зоне, как сейчас, то «Приму». Слава Богу, выпускают еще и в цене не сильно прыгнула. Тут и печенка, верно, разбухшая, известно на каких фронтах утруженная. Тут и сердце мое, моей же жизнью загнанное. То сердце, что порою как бешеное молотит, а порою, как на издыхании, от одного стука до следующего с немалой натужной паузой работает. Иногда даже кажется, будто ощущаю, чем там, в сырых потемках, пахнет. Так на мелгородской пересылке, где вместо окна – форточка крошечная и где на каждый шконарь по три человека приходилось, пахло.