Шутки Самойлова были неистощимы. Будучи свидетелем в ЗАГСе при моей женитьбе в 1972 году, он сказал: "Алик, я должен преподать тебе основы этики семейных отношений. Жене, конечно, важно и нужно изменять, но есть нравственные нормы, которые преступать нельзя. Например, – ты пришел домой в пять утра. Ну , бывает, – засиделся у приятеля, выпили, ничего. А теперь представь, что ты пришел домой не в пять, а в половине шестого. Это уже совсем другое дело - ты не ночевал дома. Ты понял разницу?".
Вообще, когда я думаю о Самойлове, его облик в моей памяти всегда связан с его домом. В Опалихе или Пярну, но обязательно с домом. В Москве, на Астраханском, у Самойловых была городская квартира, но Дезик ее недолюбливал, бывал в ней недолго, наездом. Просторно он чувствовал себя только в доме. В доме, где плачут, ли смеются дети, пыхтит и варится что-то на кухне, шумят за столом и спорят наехавшие гости. А на другом столе, в кабинете, лежит начатая рукопись. А за стенами дома лежат подмосковные задымленные снега или шумит неприветливая осенняя Балтика. Не оттого ли образ Дезика легко ассоциируется в моем сознании с образами маститых мастеров Возрождения, в их шумных итальянских домах, окруженных подмастерьями, учениками, детьми и домочадцами. Помните его "Свободный стих"? Сейчас таких мастеров больше нет. Ушел последний. Самойлов вообще чем дальше, тем больше не любил большой город с его суетой, беспрерывными телефонными звонками, отсутствием моря или леса, и своей постоянной зависимости от конъюнктуры событий, здесь происходящих, на которые он, как один из первых поэтов, обязательно должен был реагировать. Он ощущал органическую потребность быть подальше от суетной и бестолковой столичной жизни с ее важными, на первый взгляд, но не имеющими отношения к поэзии событиями. К нему полностью могут быть отнесены строки Иосифа Бродского из "Писем римскому другу":
Давид Самойлов и жил "в провинции у моря", найдя наиболее удобную для себя форму внутренней эмиграции. "Я выбрал залив", — пишет он сам о себе. Пожалуй, именно здесь и проходит его главный личностный и поэтический водораздел с Борисом Слуцким. Тот всю жизнь старался быть как можно ближе к центру событий, жадно впитывал в себя все последние новости, стараясь все время быть в курсе происходящего. Его стихи почти всегда неразрывно связаны с конкретными политическими событиями, переживаемыми нашей страной: "В то утро в мавзолее был похоронен Сталин", "Покуда над стихами плачут", "Евреи хлеба не сеют", "Я строю на песке". Эти и многие другие стихи его поражают прицельной точностью беспощадных жестких формулировок, острой актуальностью и незамедлительной быстротой реакции. На этом фоне стихи Давида Самойлова кажутся мягкими, порой совсем неактуальными. В них часто как бы отсутствует личная позиция автора (как, например, в одном из лучших его стихотворений "Пестель, поэт и Анна"). Самойлов избегает жестких форм и формулировок, поэтических силлогизмов, внешней экспрессии стиха. При внимательном чтении, однако, убеждаешься, что поэтическая ткань его стихов гармонична и неразрывна, и негромкие, казалось бы, откровения поражают своей глубиной:
Или:
Одной из главных особенностей стихов Давида Самойлова является присутствие воздуха в его стихах, ощущение удивительной музыкальной гармонии их звучания. Секрет этого остается непонятным. Эта прозрачная пушкинская гармония не "поверяется алгеброй". При всем очевидном несходстве эпох, лексики, судеб и характера поэтических талантов, как это некоторым ни покажется странным, звонкие самойловские стихи более всего сродни пушкинским. Их сближает, помимо прочего, их легкость и кажущаяся острота. Не менее важным параметром, связывающим напрямую поэзию Самойлова с пушкинской, можно считать то постоянное ощущение улыбки, которое присутствует у Самойлова даже в самых серьезных стихах - явление вообще достаточно редкое и потому особенно ценное в русской поэзии: "Все это ясно видел Дибич, но в успел из дома выбечь", или: "По ночам бродил в своей мурмолке, замерзал и бормотал, – нет, сволочи! Пусть пылится лучше не отдам". Не говоря уж о таких его поэмах как "Дон-Жуан" Юлий Кломпус". Помню, как после первого прочтения озорной поэмы "Юлий Кломпус", в Москве, куда он привез ее из Пярну, сказал мне: "Сам не знаю, как она у меня выскочила. Время самое неподходящее. Понимаешь, Петя болеет, Галя - черная, денег – нет, а из меня, как назло, прет эта поэма- Ну что ты будешь делать!". Может быть, именно поэтому всю жизнь ему оставались ближе других светлые, несмотря ни на что, образы гениального Шуберта и Моцарта: "Шуберт Франц не сочиняет; как поется, так поет". Или: "Но зато - концерт для скрипки и альта!". Точная поэтическая натура Давида Самойлова была прямым продолжением его могучего жизнелюбия, побеждающего болезни. Помню, как-то в Пярну его вместе с нами пригласили в "генеральскую" финскую баню, стоявшую на берегу реки. Войдя в роскошный устланный оленьими шкурами и увешанный рогами и светильниками предбанник, мы обнаружили посреди него огромный стол, уставленный до отказа разнообразными бутылками и закусками. Все, покосившись на стол, прошли дальше в раздевалку, а Дезик сел и сказал: "Я, вообще-то, баню не люблю. Я бы лучше сейчас отдохнул и чего-нибудь выпил".
Что же касается политизированной декларативной эстрадной поэзии, ставшей столь модной в начале шестидесятых и снова набирающей силу в наши дни, то Самойлов ее откровенно не любил, не считая ее явлением поэтического ряда. С горечью говорил он мне при последней встрече в Москве, у него дома на Астраханском, о мутной волне политизированной поэзии, которая поднимается сейчас, о конъюнктурных однодневках, звучащих с эстрад, о том, что действительная поэзия становится не нужна в наш публицистический период, жадный до сенсаций и разоблачений. При всем при том поэт Самойлов всегда был подлинно русским поэтом с государственным сознанием того ушедшего поколения, которое кровью своей на полях самой кровавой войны в истории человечества заплатило за право на это сознание.
Иногда, хотя на мой взгляд и несправедливо, его обвиняли даже в "имперском" восприятии событий. Так, однажды наш общий знакомый, прозаик Марк Харитонов послал ему прочесть рукопись своего большого романа об Иване Грозном. Самойлов написал автору длинное письмо, где, положительно отзываясь о романе в целом, упрекал в то же время автора в "неправильной исторической концепции при освещении событий. Так татарский историк навряд ли мог бы правильно осветить Куликовскую битву". Сам Самойлов вполне унаследовал моральную традицию ведущих российских писателей от Достоевского до Толстого искать в себе, а не в окружающих, причины общественных неурядиц. В последнюю встречу мы с ним из-за этого даже поспорили, так как он вдруг начал говорить об исторической вине евреев перед русским народом: "Не надо было евреям лезть в первое советское правительство и чека".
Во всем остальном же, впрочем, он был совершенно русским, а не "русскоязычным", как его стараются представить идеологи литературной "черной сотни", писателем. Неслучаен в связи с этим его живой интерес к российской истории. Исторические стихи и стихотворные драмы Давида Самойлова - тема отдельного исследования. Во всех своих исторических произведениях он концептуален. Это не красочные иллюстрации к минувшим событиям былого, а как бы опрокидывание их в проблемы сегодняшнего дня. Наиболее яркий пример этого - поражающая своим лаконичным изяществом поэма "Струфиан", в которой императора Александра Первого похищают из Таганрога инопланетяне. Фантастический современный фон, возникший в поэме на основе рассказов и лекций одноклассника Дезика, известного "тарелочника" Феликса Юрьевича Зигеля, совсем не случаен. Он подчеркивает актуальность проблем государственного переустройства бунтующей многонациональной империи. И в челобитной, подаваемой Государю Федором Кузьминым, легко угадывается современная программа сторонников "Патриотической России":