Выбрать главу

Много лет у меня дома в Ленинграде, а потом в Москве, я упорно продолжал хранить давно ненужное мне старое обмундирование из давних северных экспедиций. Жалко было расстаться с таким родным и надежным спальным мешком собачьего меха, с литыми сапогами, летными меховыми куртками и такими же непродуваемыми штанами. В самом углу на антресолях лежали аккуратно сложенные подсумки с десятью снаряженными обоймами к кавалерийскому карабину и большая россыпь "сэкономленных" патронов к нагану.

Меня все время не покидало ощущение ностальгии по этим вещам, с которыми в юности связано было так много. Казалось, стоит снова обрядиться в "энцефалитный" костюм и сапоги с длинными голенищами, навесить на широкий офицерский пояс старый охотничий нож в черном кожаном чехле и горный компас в брезентовой кобуре, — и снова станешь молодым, любопытным, ожидающим радостного события за каждым новым поворотом реки. Вещи, однако, понемногу обветшали. Меховые штаны и куртки были распороты для домашних ковриков, патроны утоплены, сапоги и ножи раздарены.

И все-таки что-то осталось. Потом тоже были экспедиции по всем морям и океанам - на солнечные Гавайские острова, в далекую Новую Зеландию, и в Бермудский треугольник, и на недоступное для человека океанское дно. Но эти экспедиции уже не вызывали у меня такой первозданной детской радости, как северные. Может быть, потому, что миновала молодость и притупилась острота восприятия нового. А может быть, потому еще, что характер воспитывает именно север, его суровые условия, жесткая и непреложная система сложившихся там людских отношений и жизнь в маленьких оторванных от нормальных условий мужских коллективах, где все надо делить поровну, где простителен страх, но непростительна ложь.

Те давние пятидесятые годы экспедиций в енисейское Заполярье открыли мне глаза еще и на другое. В половодье мимо наших палаток по реке Сухарихе проплывали  человеческие останки из безымянных захоронений, размытых весенней водой выше нас по течению, где догнивали остатки бараков и сторожевых вышек. А на левом берегу

Енисея, вблизи от поселка Ермаково, там, где к Енисею должна была выходить по замыслу "величайшего гения всех времен и народов" печально знаменитая железная дорога Салехард - Игарка, я видел ржавеющие в болотах десятки паровозов "ИС" ("Иосиф Сталин"), завезенных сюда когда-то баржами. Еще тогда в Туруханском крае и под Игаркой стала открываться мне изнанка сталинской империи.

И еще в этих северных экспедициях я впервые столкнулся со странными песнями, которые пели наши рабочие. Никто не знал их авторов, "просто слышали, и все". Песни эти пелись, конечно, не под гитару, а просто так - вечером у костра или прямо у палатки. К одному поющему понемногу неторопливо присоединялись другие. Каждый пел не для других, а как бы только для себя, неспешно вдумываясь или не вдумываясь в слова. Незримая общность объединяла поющих, возникало подобие разговора и того странного точного взаимопонимания, которого я не встречал в других местах. Так я впервые понял, что песня может быть средством общения, выражением общего страдания, усталости, грусти. От того, что и жили вместе, и страдали. Стихи здесь не котировались - они считались проявлением слабости, сентиментальности. Песня - совсем другое дело. Песню можно было петь везде и всегда. В Арктике пели все: рабочие - после тяжелой работы на лесоповале под комарами и в жаре, летчики - после утомительных дневных или ночных полетов со сложными посадками и дурной видимостью, геологи - после изнурительного маршрута, не мигая глядя в желтое пламя вечернего костра… Песни были, конечно, разные, но тональность их, полное отсутствие бодрячества и фальши, точная психологическая правдивость иногда наивных, но всегда искренних слов, — были неизменными.

Именно там, на Севере, подражая этим услышанным песням, я начал придумывать нехитрые мотивы на собственные стихи и петь их у костра, не сообщая при этом своего авторства. Так я всерьез начал писать песни, некоторые из которых до сих пор считаются "народными", такие, например, как "Перекаты", "Снег" или "От злой тоски не матерись".

История этой последней песни довольно примечательна. Я написал ее в Туруханском крае в 1960 году как подражание "зековским" песням, которых наслушался к тому времени уже немало. Песня, видимо, прижилась. Уже на следующий год во время полевых работ, после какого-то сабантуя, наши рабочие, среди которых бывшие "зеки" составляли немалую часть, слегка подвыпив, стали петь старые лагерные песни и, к моему удивлению, спели эту мою. Поскольку был я еще молод, глуп и тщеславен, то немедленно заявил о своем авторстве. Вот этого-то, оказывается, и нельзя было делать. Все, что было мне сказано в ответ, практически на русский язык не переводится, а то, что переводится, может быть сведено к одной лаконичной фразе: "Еще раз скажешь, что твоя, — пришьем". Угроза была вовсе нешуточной - народ в тех краях подбирался серьезный. "Да за такую песню, — кричали они мне, — надо всю жизнь страдать в зоне! Чтобы ты, фраер с материка, да такую песню придумал? Наша песня, всегда была нашей, понял?" Нашлись даже очевидцы, которые "собственными ушами" слышали эту песню в сороковые в лагерях под Норильском.

Через много лет я снова встретился с этой своей песней в повести безвременно ушедшего из жизни магаданского писателя и геолога Олега Куваева "Территория". Действие повести происходит на крайнем северо-востоке в районе Магадана. В ней описывается, как из Нагаевской губы под осень уходит "последний караван", жители собираются на берег прощаться с уходящим северным летом и поют эту песню, "написанную каким-то местным автором". В середине восьмидесятых на Кольском полуострове, неподалеку от Мурманска, местные врачи пытались показать мне могилу того самого Городницкого, который "От злой тоски" написал. "Тут он сидел, тут же в зоне его и пришили…" Моей фамилии они не спрашивали.

А несколько лет назад мое авторство этой песни было признано как раз представителями того самого контингента, который когда-то его оспаривал. Я получил письмо из лагеря, расположенного в Ленинградской области где-то под Лугой. Письмо было подписано "членами общества книголюбов". "Дорогой Александр Михайлович, — было написано в письме, — мы любим ваши песни, особенно песню "От злой тоски", которую считаем своей". В конце письма были стандартные пожелания творческих успехов и счастья в личной жизни. А в конце написано главное: "А ежели что - примем как родного"…

НА МАТЕРИК
От злой тоски не матерись - Сегодня ты без спирта пьян. На материк, на материк Идет последний караван.
Опять пурга, опять зима Придет, метелями звеня. Уйти в бега, сойти с ума Теперь уж поздно для меня.
Здесь невеселые дела, Здесь дышат горы горячо, А память давняя легла Зеленой тушью на плечо.
Я до весны, до корабля Не доживу когда-нибудь. Не пухом будет мне земля, А камнем ляжет мне на грудь.
От злой тоски не матерись - Сегодня ты без спирта пьян. На материк, на материк Ушел последний караван.

Так проходили мои "северные университеты". Иногда по ночам я просыпаюсь от писка комаров или крика пролетающей над палаткой птицы. Едкий запах густого белого дыма от брошенного в разгорающийся костер сухого ягеля щекочет мне ноздри, и кажется, что пора снова собираться в маршрут. И тогда странная тоска овладевает мною,  мешая вспомнить про срочные дела.

Паруса "Крузенштерна"

"Корабль к походу изготовить", — рявкнул вдруг вслед за оглушительным звонком хриплый бас из висящего рядом со мной на переборке небольшого мышиносерого цвета динамика, и я от неожиданности дернул головой, как кот, которому внезапно подули в ухо. Над нашими головами глухо застучали по палубе тяжелые матросские ботинки. Вот уже неделю жили мы на корабле, а все никак не могли привыкнуть к принудительной трансляции - все казалось, что каждая команда, объявленная дежурным офицером, относится именно к тебе, и надо, сломя голову, мчаться куда-то и что-то немедленно исполнять.