Тогда же, стоя у Гибралтарской скалы и переживая по поводу злополучной радиограммы, мы вдруг вспомнили, что за много лет до нас и даже до нашей эры где-то здесь плавал легендарный Одиссей, который никак не мог вернуться на родную Итаку из-под стен разрушенной Трои, потому что с навигацией у древних греков было еще хуже, чем у нас. И у него тоже были все основания волноваться по поводу супружеской верности его подруги, дом которой осаждали многочисленные женихи. Он, правда, судя по данным мифологии, нисколько не волновался, а попросту перебил всех мужчин, которых застал на территории своего дома. Мы были лишены этой приятной возможности, поэтому нам оставалось только переживать. Одиссей, тем не менее, стал близким нам героем, и в результате появилась песня "Геркулесовы Столбы", заканчивавшаяся словами:
Здесь же, в Гибралтаре, была написана лихая матросская песенка "Моряк, покрепче вяжи узлы", вполне в духе тогдашнего настроения призывавшая:
Песню эту, как выяснилось уже через много лет, любил петь Высоцкий, и она существует на записи в его исполнении.
Неподалеку от Гибралтара, на самой границе с Испанией, мне встретилось небольшое, но ухоженное кладбище, где на серых плитах надгробий латинскими буквами были выведены русские имена, и мне вспомнились наши летчики и танкисты, погибшие в войне за "республиканскую Испанию" в тридцать шестом году. Несчастная эта война, закончившаяся полным поражением и последующим истреблением в сталинских лагерях и тюрьмах всех ее советских участников, была очень популярна в годы моего довоенного детства. Мне было четыре года, когда я, как и все, с гордостью носил "испаньелку" - высокую пилотку с кисточкой спереди - точно такую же, как героические бойцы республиканской Испании.
Возвратившись на судно, я написал песню "Испанская граница". Весной следующего, шестьдесят четвертого года, в марте, я летел через Москву на станцию СП-17. Самолет Полярной авиации должен был доставить нас из подмосковного аэропорта Захарково, где тогда базировались самолеты УПА, в Косистый, откуда нас забрасывали на Полюс. Поскольку летел я на Север, то одет был соответственно в унты, меховые брюки и выданный нам толстый водолазный свитер. Кроме того, нам, в обязательном порядке, выдавали револьвер, без которого нельзя было возить с собой секретные аэрофотоснимки, необходимые для работы, поэтому сзади у меня болтался офицерский наган-самовзвод в желтой кожаной кобуре. Сдать его в Москве в камеру хранения, положив в рюкзак, я побоялся - вдруг сопрут, а ездить с ним в метро тоже было не слишком удобно - меня дважды забирали в милицию и требовали документы.
Деваться мне было некуда, и во второй половине дня я приехал в гости к переводчику-испанисту Овадию Герцевичу Савичу, жившему в большом писательском доме поблизости от метро "Аэропорт". Увидев мое экзотическое экспедиционное одеяние и кобуру, Савич вдруг припомнил, что когда их отправляли в Испанию в тридцать шестом (а он был там вместе с Эренбургом и работал переводчиком в советском посольстве), то им тоже выдавали такие же свитера и наганы. Как раз в тот день к нему в дом пришли несколько стариков из числа участников войны в Испании, чудом выживших после репрессий и ссылок сталинских лет. Незадолго перед этим, в связи с какой-то годовщиной гражданской войны в Испании, всем ветеранам ее была выдана памятная медаль на красной треугольной планке. Собралось их с такими медалями у Савича всего четверо или пятеро - больные измученные старики, чудом выжившие в потемках ГУЛАГа. Пили присланное Савичу Пабло Нерудой настоящее испанское вино - малагу, в непрозрачной густоте которой, дробясь, поглощается солнечный луч. Я рассказал о кладбище в Гибралтаре, и Савич попросил меня показать песню, которую я и спел неуверенным голосом, робея перед седыми ветеранами испанской войны. Тем большими были мои смущение и растерянность, когда я увидел на их глазах слезы.
Несколько лет спустя, уже в шестьдесят седьмом году, мурманское книжное издательство предложило мне издать книжку стихов. В этом году в Ленинграде только что вышел первый мой сборник "Атланты", и предложение это было для меня неожиданной удачей. "Нам давай все, что хочешь, — сказал мне редактор издательства Саша Тимофеев. У нас все пройдет". И я сдуру дал "все, что хотел". Рукопись же, вопреки легкомысленным посулам Саши Тимофеева, пошла в Москву, в Госкомиздат, где попала на внутреннюю рецензию к штатному рецензенту, некоему А. Толмачеву, написавшему зубодробительную разгромную рецензию, более напоминавшую донос, после чего издательство рукопись сразу же мне возвратило, а Тимофееву был учинен разнос. Вот что писал бдительный Толмачев по поводу песни "Испанская граница":
"Выходит, что наши добровольцы, вернувшись из Испании, нашли гибель на Колыме. Это же явная ложь. И поныне еще здравствуют многие участники боев в Испании. Их можно найти и в рядах наших прославленных военачальников. А. Городницкий доходит до откровеннейшего кощунства, втаптывая в грязь своих клеветнических выдумок все святое".
Досталось там и морским песням "Моряк, покрепче вяжи узлы" и "Не ревнуй меня к девке зеленой":
"В своих так называемых лирических песнях и стихах автор воспевает неприкрытую постельную похоть, выдавая ее за проявление истинной любви".
"Маска, я тебя узнал", — грустно сказал я, прочитав эту рецензию, и вспомнил замполита с "Крузенштерна"…
Уже в третьем походе "Крузенштерна" в Северную Атлантику, когда мы заходили в Касабланку и опять в Гибралтар, после долгого плавания в открытом океане без заходов, мне почему-то с особенной четкостью вспомнился вдруг Эрмитаж, куда любил меня водить отец. Я попробовал написать стихи об атлантах, тем более, что мы совсем недавно отплыли от Геркулесовых Столбов. Написанные стихи, однако, мне не понравились - что-то мешало читать их как стихи. Я их отложил, а потом и вовсе забыл про них. Где-то примерно через месяц, перебирая старые бумажки у себя в каюте, я вдруг натолкнулся на них и собирался было выкинуть, как вдруг неожиданно для себя стал мурлыкать первую строчку на внезапно появившуюся нехитрую мелодию. Так получилась песня "Атланты".