Оглядываясь назад, нельзя не заметить, что именно семидесятые годы, прежде всего в Москве, были временем максимального взлета авторской песни, подхваченной мощной волной движения самодеятельной песни, быстро распространившегося по всей огромной стране. Именно в это время резко усилившаяся бездуховность и фальшь брежневской эпохи, отразившаяся прежде всего в стремительной деградации песенного искусства и доморощенной и убогой нашей эстрады, заставила молодежь, особенно чуткую ко всякой неправде и двоедушию, искать для самовыражения собственные слова и мелодии. Довольно быстро сообразившее это партийное руководство во главе с серыми кардиналами Сусловым и Гришиным к концу семидесятых начали открыто расправляться с этим движением, увидев полную невозможность формализовать его через комсомол и направить в "нужное русло".
Начиная с семьдесят первого года мне довелось быть бессменным председателем жюри знаменитого Грушинского фестиваля на берегах Волги, неподалеку от Самары и Тольятти, о котором более подробно будет рассказано в другой главе "Поющие шестидесятые". Хорошо помню, как всего за несколько лет число участников этого никем не санкционированного и не организуемого фестиваля стихийно выросло от нескольких тысяч до более чем ста тысяч. И обкомом партии, и комсомолом предпринимались самые отчаянные попытки "оседлать" эту многотысячную молодежную стихию, сделать фестиваль "идейно выдержанным". Справедливости ради надо сказать, что я и сам, как председатель жюри приложил к этому руку, справедливо опасаясь провокаций, которые дали бы начальству законные основания закрыть фестиваль. Как только его не называли-и туристской песни, и патриотической песни! Пристегивали к спортивным и общественным мероприятиям и планам идеологической работы. Ничего не помогло. Упрямый дух вольнолюбия десятков тысяч поющих у костров, песенный "социализм на зеленой горе", упрямо пробивался через официально утвержденную тематику конкурсов, как трава через асфальт. И в 1979 году фестиваль запретили. Одновременно запретили и другие слеты и фестивали – в Челябинске, Ленинграде, Москве, Минске, Киеве, Одессе и других городах. Реакция перешла в открытое наступление. Менее года оставалось петь затравленному и ошельмованному Высоцко му. Юлий Ким, все выступления которого были настрого запрещены, писал песенки для кино и театра под чужой фамилией. Булат Окуджава, махнув рукой на песни, переключился на прозу. Александр Галич, вышвырнутый за рубеж, погиб на чужбине.
Как ни странно, эти официальные гонения не только не достигли своей цели, но наоборот сильно укрепили позиции авторской песни в душах тогдашнего молодого поколения. Наиболее ярко это проявилось во всенародном оплакивании Владимира Высоцкого и широком распространении "магнитофониздата".
Большого труда стоило мне, особенно в первый год после переезда, притерпеться к самой Москве после, как оказалось, такого тихого и провинциального, Ленинграда. Жили мы в узкой комнатушке, в коммуналке, на пятом этаже старого дома на улице Вахтангова, где помещалось Щукинское театральное училище, выходившего торцом на шумный Калининский проспект - "вставную челюсть Москвы". Шумный, многолюдный, вечно грохочущий город, в самой середине которого я неожиданно оказался, неотступно тяготил своим постоянным присутствием. Раздражало поначалу решительно все -горбатые и кривые улочки с разношерстными домами, выводящие путника неизвестно куда, и почему-то бегущая сломя голову толпа на улицах, и московский неряшливый говор с мягким "г", и сами хамоватые и шумные москвичи, так непохожие на вежливых и немногословных ленинградцев. После просторной Невы, Финского залива и многочисленных ленинградских каналов, казалось совершенно противоестественным, как такой гигантский город может жить без воды - с одной только грязной и узкой Москва-рекой. Особенно остро это ощущалось в невыносимо жаркие летние дни, когда в центре города нечем было дышать от бензиновой гари, и приходилось искать спасения в жалких заросших тиной переделкинских прудах или грязных речушках, где воды по пояс.
Дело было, однако, не только в этом. К моему удивлению, сам темп работы и жизни в Москве оказался гораздо интенсивнее, нежели в Ленинграде. Немалого труда стоило приспособиться к этому. Ностальгическая печаль грызла меня, почти не отпуская. Не реже раза в месяц я старался под тем или иным предлогом попасть в Ленинград, где уже на перроне Московского вокзала жадно хватал ртом его сырой и дымный канцерогенный воздух. Поистине "и дым Отечества нам сладок и приятен". Время шло, и постепенно, приезжая в родной Питер, я понемногу начинал замечать то, чего раньше, взглядом изнутри, мне видно не было. Мои земляки-ленинградцы оказались в массе беднее одеты, выглядели хмурыми и замученными, стройные улицы и гранитные набережные - донельзя забитыми грязью и мусором. Любимые с детства гордые фасады дворцов с их осыпавшейся штукатуркой и потрескавшейся старой краской напоминали прохудившуюся одежду промотавшегося дворянина. Пожалуй, ни в одном другом городе Союза не встречал я таких по-нищенски жалких новостроек, как в Купчино или на Гражданке. С болью признавался я себе, что "губернаторская власть - хуже царской". Почти все - наука, литература - за редким лишь исключением, театры, — все ветшало, становилось второсортным, обрастало трудно смываемым налетом российской провинциальности. Оставалась, пожалуй, незыблемой одна великая архитектура, одухотворенная своим прошлым.
В эти годы трудного привыкания к Москве, когда не слишком ладились дела на работе, не писались и не печатались стихи, единственной отдушиной, помогавшей жить, были наши друзья и знакомые. В дом наш, находившийся неподалеку от Центрального дома литераторов, да и вообще в самом центре Москвы, почти каждый вечер забредали какие-нибудь гости, не оставляя ни времени, ни места для печальных размышлений. "Макромир - ужасен, но микромир - прекрасен", — как любил говаривать Натан Эйдельман.
В тесной нашей комнатушке пересекались три круга приятельского общения. К первому относились друзья и знакомые, объединенные домом поэта Давида Самойлова в Опалихе - от Фазиля Искандера, бывшего вместе с Самойловым свидетелями при моей второй женитьбе, и Лидии и Эдуарда Графовых до историка Володи Лукина, возглавляющего ныне комиссию по иностранным делам Российского парламента. Второй круг состоял в основном из питомцев 110-й школы, друзей и однокашников Игоря Белоусова. Больше всего мы подружились с тремя его близкими друзьями - Валей Смилгой, Натаном Эйдельманом и Юлием Крейндлиным. Третий круг, пересекавшийся с первым и вторым, формировался из "поющих" приятелей - Виктора Берковского, Сергея и Татьяны Никитиных, Юры Визбора и других бардов.
При этом был еще четвертый круг, связанный с домом писательницы Лидии Борисовны Либединской.
С ее квартирой в старом доме на Лаврушинском переулке и с дачей в Переделкино связаны для меня воспоминания о многих замечательных людях, бывавших там - от Михаила Аркадьевича Светлова и художника Иосифа Ильича Игина, оставившего замечательную галерею портретов-шаржей целого поколения поэтов и писателей, прежде всего своего друга - Светлова, до Александра Иванова и чтецов Александра Кутепова и Якова Смоленского. Не рискую писать об этом подробно, поскольку сама Лидия Борисовна гораздо лучше написала о своих гостях в книге "Зеленая лампа" и других книгах. Замечу только, что сама она многие годы обладала и обладает удивительным талантом притяжения к себе самых интересных людей, собиравшихся за ее столом. Неслучайно у нее в доме хранится скатерть с автографами, отразившими целую эпоху нашей литературы.
Из многочисленных гостей Лидии Борисовны запомнилась мне "Лидочка" Бать, ровесница века, рассказавшая когда-то забавную историю, как ее и других гимназисток в конце октября семнадцатого года юнкера пригласили на осенний танцевальный бал в Зимний дворец. В самый разгар бала вдруг началась какая-то пальба. Дежурный офицер, извинившись перед девушками, объяснил, что танцы временно прекращаются, и проводил их в какую-то комнату, успокоив, что все скоро кончится, и он за ними вернется. В этой дворцовой комнате они просидели всю ночь. Только под утро распахнулась дверь, и в комнату ворвались матросы, перепоясанные крест-накрест пулеметными лентами. Гимназисток они не тронули, более того, даже выделили двух красногвардейцев, которые проводили их по домам, поскольку время было неспокойное. Когда Лидочка подошла к воротам своего дома, то увидела мамашу, стоявшую у ворот с бледным лицом в окружении сочувствующих соседей. "Лидочка, что случилось? - негодующе спросила мать. - Ты, девочка из порядочной семьи, не ночевала дома!" "Мама, революция", — ответила Лидочка, на что мать строго отрезала: "Чтобы это было в последний раз!"