Нафтульеву я (да и видимо не я один) завидовал. Еще бы - такие стихи! На отчетных вечерах Дворца пионеров он всегда читал стихи последним, и, в отличие почти от всех других, его неизменно награждали долгими аплодисментами. Ох, уж эти первые выступления, мучительный выбор, что прочесть, первые столкновения с "внутренней цензурой" в лице все того же Глеба Сергеевича (здесь он был жесток), противная и непобедимая дрожь в коленках, когда ты, всегда бесконечно долго, идешь к сцене, и все присутствующие безжалостно и насмешливо глядят на тебя, как будто ты голый перед ними. От этого мерзкого ощущения стараешься идти быстрее, но при этом обязательно за что-нибудь зацепишься, вызывая уже откровенный смех и отчаянно пытаясь не свалиться. А потом дрожь из коленок переходит на голос, в горле ком, выбранные для читки стихи кажутся ужасными, а впереди еще - гробовое молчание зала вместо хоть каких-нибудь, хоть самых жидких хлопков, и под это враждебное молчание надо двигаться обратно. И не менее отвратительное чувство непобедимой зависти к собрату, которому хлопали больше, чего ты почему-то не можешь простить именно ему! Так, наряду с благородной и бескорыстной любовью к поэзии, пускали свои цепкие корни в наших неопытных сердцах сорняки - зависть и тщеславие.
По окончании школы Феликс Нафтульев окончил гуманитарный факультет в Пединституте, работал долго в Ленинграде, в детском журнале "Костер". С тех пор я потерял его из виду, и ни разу не встречал нигде в печати его стихов.
Выступали мы довольно редко, как правило, на отчетных вечерах студии в концертном зале старинного Аничкова дворца, куда разрешалось приглашать родственников и знакомых. Потом, в девятом и десятом классе, мы выступали на вечерах Дворца в зале Ленинградской филармонии и в Эрмитажном театре.
Другим "неформальным" поэтическим лидером очень недолгое время был таинственный человек Олег Ширма, парень шестнадцати лет (учившийся тогда, кажется, в ПТУ), который неожиданно появился у нас и почти так же внезапно исчез. У меня с ним сразу же осложнились отношения, так как ему понравилась волоокая, с темной косой и длинными черными ресницами, Лена Иоффе, за которой я тогда ухаживал, и он после первого же занятия с прямотой римлянина стал угрожать мне финкой, чтобы я не ходил ее провожать. Вместе с тем, он сразу же потряс всех, и прежде всего, кажется, Глеба Сергеевича, поэмой, которую нам прочел. Это была поэма о Сталинградской битве, написанная вполне профессионально и явно человеком воевавшим. Поэма настолько отличалась от наших ученических писаний, что сразу же возникло подозрение, подлинно ли Олег Ширма ее автор. Помню такие строчки из нее:
Поэма казалась написанной зрелым настоящим поэтом. А вот другие стихи у Олега как-то не получались. Он походил к нам что-то около месяца, потом пришел на занятие с "маленькой", демонстративно выпил ее "из горла" без закуски, вызвав почти такое же потрясение, как чтением поэмы, и исчез. Секрет этой таинственной поэмы так и остался для меня нераскрытым.
В восьмом классе я, будучи тогда достаточно ретивым комсомольцем, написал довольно посредственные, по "политически грамотные" стихи, в которых обличал "поджигателя войны" Уинстона Черчилля (так мы тогда совершенно искренне считали). Стихи эти, до рекомендации Г. С. Семенова, я прочел на одном из отчетных вечеров и был удостоен первого в своей жизни упоминания в печатной прессе. И не где-нибудь, а в главной газете - "Ленинградская Правда"! Статью об отчетном вечере студии литературного творчества опубликовал известный в те поры ленинградский поэт Всеволод Азаров, которому стихи мои вдруг понравились, и он написал: "Молодой поэт нашел гневные слова для разоблачения… и т. д." Дурацкому моему тщеславному счастью не было предела. Пару раз после этого, в сорок девятом, пару стихов, тоже довольно скверных, напечатала газета "Ленинские искры". Это были мои первые печатные публикации. К сожалению, "отличать плохие стихи от хороших" я в ту пору еще не научился, поскольку совершенно не хотел понимать безнадежно низкого литературного уровня моей печатной продукции.
Справедливости ради следует сказать, что Глеб Сергеевич Семенов, бывший для меня в те годы высшим авторитетом, довольно трезво и невысоко оценивал мои поэтические способности. Беседуя как-то со мной об упомянутом выше Олеге Ширме, он сказал: "Понимаешь, про тебя я знаю, что ты можешь, а что нет, а вот он - человек неожиданный". Много лет спустя, уже в конце пятидесятых годов, в каком-то поэтическом застолье он же, приводя уже не помню чьи остроумные изречения, заявил, обратившись ко мне: "А вот есть цитата про тебя: "если хочешь быть талантливым, стань лауреатом". Возможно, самым разумным в моем положении было бы бросить писать стихи раз и навсегда, но я уже был отравлен сладким ядом обманчивого сознания причастности к литературе, и сил честно бросить это неблагодарное для меня занятие в себе не находил. Так, видимо, лишенный актерского таланта юноша, готов быть статистом в массовке, осветителем, рабочим сцены - лишь бы дышать пыльным воздухом подмостков, пропитанным едкими запахами нафталина и олифы.
Никогда не забуду своего первого посещения дома Глеба Сергеевича, которому я должен был срочно принести какую-то взятую у него книгу. Он тогда жил в квартире матери на последнем этаже болььшого писательского дома на канале Грибоедова, напротив Русского музея, неподалеку от Храма Спаса на Крови. Дом этот, как рассказывали, был одним из первых кооперативных домов, построенных на писательские сбережения еще в тридцатые годы.
Именно к строительству этого дома относится одна забавная апокрифическая история, связанная с именем известного журналиста и литератора и не менее известного остроумца той, не располагавшей к остроумию эпохи, — Стенича. Согласно этой истории, небольшая делегация писателей, в которую затесался и Стенич, отправилась в Смольный к Сергею Мироновичу Кирову просить гвозди для строительства своего дома. Киров их принял, сказал, что постарается помочь, хотя с гвоздями сложно, и тут же написал записку какому-то своему заместителю. Окрыленные неожиданным успехом, писатели устремились в указанный им кабинет, но когда после долгого и унизительного ожидания они, наконец, попали туда, то сразу же поняли, что радовались рано.
Хозяином кабинета оказался огромного роста еврей, одетый в гимнастерку и синие с красным кантом кавалерийские галифе, с пышными буденновскими усами, сидевший верхом на венском стуле за огромным письменным столом. Тут же, не дав им сказать ни слова, он начал кричать: "Ага, появились, голубчики! Это вы ходите и отрываете товарища Кирова от важных дел из-за всякой ерунды? Писатели, попутчики паршивые! Народ, не разгибая спин, трудится, чтобы построить светлое будущее, а вы только путаетесь под ногами и всем мешаете. Что вам надо? Гвозди? Вы что, совсем обнаглели? При чем тут записка от товарища Кирова? У нас для Турксиба нет гвоздей, для Сибири нет гвоздей, а для вашего писательского дома и подавно. Убирайтесь отсюда, пока я вас не приказал арестовать!" Писатели, испуганные и обескураженные, покинули кабинет. Последним уходил Стенич. Уже подойдя к двери, он неожиданно обернулся и негромко, но внятно спросил: "Для писательского дома у вас гвоздей нет. А Христа распять нашли гвоздики?" Грозный начальник побагровел, закрутился на стуле и, изрыгая что-то нечленораздельное, подписал наряд на гвозди…
Войдя в парадное рядом с воротами, я долго поднимался по высокой лестнице без лифта на последний этаж к квартире с указанным мне номером. Поднявшись на последнюю лестничную площадку, я нашел ее и обернулся на дверь напротив, где красовалась медная дощечка с надписью "В.Каверин". Сердце мое замерло в груди от сознания, до каких литературных вершин я добрался. На звонок открыл Глеб Сергеевич в жилетке и домашних туфлях и повел меня в свой кабинет, также сильно поразивший мое мальчишеское воображение.