В-третьих, заточение Наполеона на острове Св. Елены, когда гений его «угасает» в одиночестве и страшной тоске от разлуки с сыном. Именно данный сюжет будет положен в основу пушкинской оды «Наполеон» (1821).
Наконец, в-четвертых, историческое событие, относящееся уже к посмертной судьбе Наполеона: речь идет о решении перезахоронить прах великого полководца в Париже накануне двадцатилетия со дня его смерти, в декабре 1840 г. На данное событие находим в русской литературе многочисленные отклики, в том числе и специальные циклы стихов А. С. Хомякова и М. Ю. Лермонтова. Итак, когда речь идет о складывании наполеоновской легенды, то это вполне объяснимо как результат апологии исторического героя, акт его романтизации: герой является в ореоле исключительности, представая трагически страдающим и отверженным, вообще непризнанным или недооцененным обывательской массой, толпой. В таком случае в образе Наполеона как исторического лица акцентируются, как правило, ценностно-позитивные черты.
Совсем иначе обстоит дело с так называемым наполеоническим комплексом. По сути, это все тот же образ Наполеона, его концептуально осмысленная биография, но на этот раз уже пропущенные через призму национального самосознания, отраженные в зеркале этнопоэтики. Напомним, что этнопоэтика (как вполне законная часть исторической поэтики) призвана «изучать национальное своеобразие конкретных литератур» и, в частности, ответить на вопрос, что «делает русскую литературу русской»[56]. Черты Наполеона-антихриста, воплощение непомерного индивидуализма, беспрецедентной в истории человечества гордыни – вот что прежде всего акцентирует в наполеоническом комплексе русская классическая литература. Пример поистине поучительный и требующий вдумчивого аналитического объяснения!
Пожалуй, впервые национально-ценностная модель, развернутая рефлексия на данную тему появляется во второй главе «Евгения Онегина» А. С. Пушкина:
Наполеонический комплекс как тип мироощущения и жизненного поведения героя представлялся поэту существеннейшей проблемой в понимании современного человека и, может быть, человеческой природы вообще. Постоянные раздумья величайшего русского художника над личностью и судьбой Наполеона отзываются, казалось бы, в самых далеких от этого героя сюжетах[58]. Более того, вполне возможно, что присущее Пушкину неприятие индивидуалистической философии и пафоса безоглядного самоутверждения личности поддерживается постоянным присутствием в его художественном сознании образа Наполеона, подкрепляется – от противного – примером этого обреченного героя-титана, своеобразного сверхчеловека. Так, к примеру, прослеженная Пушкиным в душе Германна (героя «Пиковой дамы») борьба макро– и микрочеловека, о чем так вдумчиво писал в свое время Н. Я. Берковский[59], задает, по сути, центральную нравственно-философскую коллизию всей последующей русской литературы, вплоть до Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого.
На фоне пушкинских оценок «всего великого в человеке» последователь Н. В. Гоголь предстает как изобразитель «пошлости пошлого человека». В своем антропологическом эксперименте он выступает как первооткрыватель «дифференциальных исчислений» в литературе и на этой почве подвергает серьезной мутации саму идею наполеонической личности, высвечивая в ней нечто фантасмагорическое. Вспомним героя гоголевской поэмы Чичикова, в котором обитатели губернского городка признали «переодетого Наполеона», находя, что «лицо Чичикова, если он поворотится и станет боком, очень сдает на портрет Наполеона». Слухи о Чичикове приобретают столь фантастический характер, что, по предсказаниям некоторого местного пророка, вырастают в целую апокалипсическую картину: «Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром»[60].
Наконец, Ф. М. Достоевский в своем романе «Преступление и наказание» напрямую сближает преступную теорию Раскольникова с именами «законодателей и установителей человечества, начиная с древнейших, продолжая Ликургами, Солонами, Магометами, Наполеонами и так далее»[61]. Вопрос, который встает во всей своей неразрешимости перед Раскольниковым, по существу определяя завязку романного сюжета: «…Что если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто– запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша…»[62]. Глубоко символично, что указанному перечню «сверхчеловеков», замыкающемуся именем Наполеона, противостоит у Достоевского образ Христа, ибо Человекобог принципиально противоположен обожествляющему свою гордыню сверхчеловеку. «Восстановление погибшего человека», по Достоевскому, – это и есть окончательное освобождение от наполеонического комплекса, выход человека на путь христианского смирения и покаянной молитвы.
56
58
См.:
59