— Речь идет не о профессиональной аттестации, а о честности коммуниста. Да-да, о честности. О честности организатора производства, хозяйственника.
— Профессиональная зрелость, компетентность — это и есть материализация честности.
— Вы что же, оправдываете их ложь?
— Нет, не оправдываю. Думаю, что ты драматизируешь события. Если проступок Песчаного был так велик, ему бы не продлили стаж.
— Я же сказал: мнения разделились.
— У меня складывается впечатление, что ты тоже оказывал на комиссию давление, но успеха не имел. И теперь задним числом ставишь под сомнение выводы комиссии, противные твоему собственному мнению.
— Я ничего не ставлю под сомнение. Я хочу уберечь вас от ошибки.
Голутвин доверял Теремову, ценил его. Да, Теремов ему предан, он знает свое дело. Он честен и почти бескорыстен. Но его мозг закостенел, он проглядел качественный скачок, который произошел в воззрениях на действительность. Каждого вновь назначаемого Теремов прогоняет по коридорам собственной памяти. Он допускает, что те, кто приходит, могут быть не похожи на него сегодняшнего, но Теремову образца шестидесятых годов они должны соответствовать. Вот в чем его ошибка. «Метельников не похож на нас и окружает себя людьми, непохожими на наше окружение. Значит, он не наш». А если разобраться, что в этом громадном здании наше? Непроветренный груз времени. Вот и все. Голутвин не хотел обижать Теремова. Нужны фразы примирения, и он их скажет, но какая-то непроясненная мысль не дает ему покоя. Для многих из них его, Голутвина, уход равен катастрофе. Он это понимает. И, наверное, Теремов будет первым, кто уйдет тотчас. Все потому же: мало желать быть. Они в том возрасте, когда приходится д о к а з а т ь свое право быть. Возможно, его, голутвинские, доказательства не самые лучшие. Но они убедительны и весомы. Он оставит Метельникову свое место. Пора. Возрастная солидарность губительна. Плоть смертна, идеи бессмертны. Года четыре ему еще дадут поработать. Их надо приучить к мысли: Метельников — благо. Должностные старики, у них своя логика, они не страшатся молодых, они — за: растить, выдвигать. Но им нравятся лишь те молодые, что стоят в отдалении. У стариков синдром преследования: их раздражают те, кто дышит в затылок. Не те, кто молод, а те, кто моложе.
Голутвин отпустил Теремова. Пообещал все бумаги прочесть и к концу дня подписать. Трудно подниматься, поясница разламывалась, но он переселил себя, проводил Теремова до дверей. Никогда этого не делал раньше, но хотелось, чтобы Теремов почувствовал его расположение. Уже в дверях Голутвин даже пошутил с присущей ему грубоватостью: «Ты знаешь, кто мы с тобой, Афанасий? Мы невоспользованная потенция мамонтов». Вытолкнул Теремова и еще долго смеялся перед закрытой дверью.
Желание Теремова оградить его от каких-то мифических неприятностей, предупредить становится навязчивым. Не исключено, что Теремов прав: Метельников ставит на выигрыш. Освоил новый вид продукции к своему пятидесятилетию. Сумел, ухитрился почти на год раньше предполагаемого срока. Никто же не верил в реальность замысла! Никто. И сам Голутвин не верил, пока не увидел их собственными глазами — сто новеньких, лучезарно белых холодильных камер. Их можно было открыть, ощупать, включить. Орден, он заслужил орден. Только зачем ему актовый зал? Голутвин вернулся к столу и снял телефонную трубку.
Приглашения на юбилей рассылали заранее. Суета раздражала. Слишком много людей знали о моем пятидесятилетии. Я понимал, что это неизбежно, но всему есть предел. Звонили домой, звонили на работу. Происходящее было уже не в моей власти, вершилось мимо меня.
В середине дня позвонил Голутвин. Я извинился, сказал, что у меня совещание, минут через десять я ему перезвоню. Голутвин не дал мне договорить. Голос у него был раздраженный, вздыбленный.
— Разговор срочный, объяви перерыв.
Когда Голутвин взвинчен, с ним лучше не спорить. Я отпустил людей. Так ли был срочен этот разговор, сказать трудно. Он мог состояться и завтра, и через неделю, и после моего юбилея. Скорее всего кто-то вывел Голутвина из равновесия, и теперь у него появилась потребность выговориться, выплеснуть свой гнев, свое неудовольствие. Разговоры такого рода лучше вести с глазу на глаз. Я несколько раз порывался объяснить это Голутвину. Он заупрямился, потребовал немедленно ответить на несколько вопросов.
Почему остановлен монтаж импортного оборудования? Как мог получиться недокомплект? Кто вел переговоры? Кто визировал проект?
Я мог ожидать чего угодно, но только не этих вопросов. Именно я настаивал на закупке двух цехов в полном комплекте. Именно Голутвин урезал ассигнования на тридцать процентов. Я не соглашался, пробовал опротестовать такое решение. Предупреждал, что фирма может отказаться от заказа, грозил международным скандалом — Голутвин был неумолим. Кто-то втемяшил ему в голову, что можно обойтись без импортного электрооборудования, наше выполнено будто бы в тех же параметрах, достаточно унифицировано и используется в смежных отраслях. И вот теперь, когда монтаж почти завершен, выясняется, что параметры не те, частоты не те, мощности чуть ниже. Начинаешь объяснять, в ответ ругань: куда смотрели? Отвечаю: «Вверх смотрели. Начальство глазами ели. Потому как начальство ошибаться не может». Опять не понравилось. «Ты что себе позволяешь?» А что я себе позволяю, что?! Не хочу быть идиотом — неужели это так много?