Его не любили, его боялись, ему подчинялись. Люди не желали принять его концепцию жизни. В той, старой жизни им было хорошо. Они не считали ее совершенной, но в ней было что-то семейное. Вот, скажем, понедельник. Конечно, тяжело. Батя понимал, входил в положение: «Чтоб во вторник наверстать». И так внушительно положит руку на свой директорский стол, что никто из начальников цехов и головы не поднимет. Стыдно. Чего ни коснись: производительности, количества брака… Тяжелый день — понедельник. Приход Левашова имел разительные последствия. За два месяца с завода уволились сто семьдесят шесть человек — больше, чем за предыдущие пять лет. Каждый день одно и то же: плохо работаете, скверно работаете, не умеете работать, разучились работать.
Шалишь, брат, весь завод не уволишь!
Надо было перестраиваться, искать иные подходы, иную мотивировку собственных поступков. Уволились — это не страшно, если на их место пришли другие. А если не пришли? Не столь давно он сам упражнялся в остроумии насчет повсеместного «требуются, требуются». Допустим, придут. Что имеем предложить, помимо работы? Никого не устраивает то, что есть. И не спрашивают, а по глазам видишь: «С этим ясно. Это везде есть. А помимо, сверх того? За те же деньги? Иначе почему из ста «требуются» я должен выбрать именно вас? Скажем, жилье, детский сад, профилакторий, пионерский лагерь? И для души что-нибудь. Халтура какая… Ах, с этим трудно? Ну, на нет и суда нет. Арриведерчи». Требуются, требуются, требуются…
Стихия оказалась сильнее. Левашов это понял и ушел с завода. Он часто задавал себе вопрос: каким он остался в памяти людей, с которыми проработал более двух лет? Скорее всего был отнесен к числу тех, кто хотел бы все изменить, вечно говорил о переменах, готовился к ним, но на сами перемены его не хватило. Их не с кем было делать. Те, кто мог, ушли; иных отпустил сам, иных выгнал. Те, кто пришел им на смену, умели восторженно слушать о предстоящих переменах, но оснастить эти перемены своим трудом не могли. Салажата, профтех. Молодежь трудно постигает науку ждать, Левашов этого не учел.
Предложили работу в главке — согласился. Затем ушел в институт сельскохозяйственных машин заместителем по эксплуатации, вроде как на пересидку, затем снова — завод. Полтора десятка лет. Сейчас у него все хорошо. Ему очень важно убедить себя в этом. Завод компактный. Его мечта осуществилась. Когда еще одним из первых он заговорил о роботах! Нынче без этого никуда.
Завод принадлежал другому ведомству, и Левашов постепенно стал отдаляться от мира прежних забот, страстей, противоборств. И только однажды, где-то на выезде, встретившись с ним в конференц-зале, один из прежних коллег неловко пошутил: Левашову, дескать, всегда было трудновато с людьми, с автоматами он нашел общий язык. Он сделал вид, что не расслышал, но запомнилось ощущение нахлынувшей обиды — мог и не сдержаться, сказать что-то грубое, оскорбительное в ответ. Еще долго, очень долго эти слова преследовали его, заставляли страдать. Он был лидером по натуре. И мозг его работал по программе лидера. Таким людям трудно жить. Очень часто, оказавшись под началом человека менее умного, менее профессионального, они начинают бунтовать, вздорно ругаться по мелочам. Их невостребованные способности, как стареющая плоть, подвержены болезням. Уже никуда не деться от мнительности, от хандры. А окружающим и дела нет: «Подумаешь, Левашов! Горе от ума. Кого нынче удивишь этим?» Многие и сами полны обидой, потому как каждый второй, а впрочем, почему второй — каждый, каждый, наверное, — убежден, что сам он стоит ступенькой, а то и двумя ниже, чем ему стоять положено. Однако терпит, не высовывается. Если только в гостях или за столом. Там единодушие крайнее: все не так, все! А Левашов… Да полно, Левашов неплохо устроился — директорствует. Еще неизвестно, окажись он над нами, что бы мы запели.