Имя и титул князя гости узнали не сразу: монголы во избежание греха никогда вслух не произносили его. Амбань собственноручно, по просьбе Николая Михайловича, старательно вывел: Олосон-Тушие гун дурбан дзыргэ Нэмэнсэн Балчинбандзаргучан.
Несмотря на приветливую встречу, оказанную князем, Пржевальский очень скоро составил не слишком лестное мнение о его личности. В свои сорок лет он был заядлым курильщиком опиума, человеком, который не в состоянии управлять настроением. Гнев и милость у него мгновенно сменяли друг друга. Вздорная прихоть, случайное желание, порыв ярости — вот чем руководствовался князь в своем правлении. Не говоря уже о том. что по характеру он был взяточник и деспот самого первого разбора, как записал о нем Николай Михайлович. Впрочем, им вместе не жить и детей не крестить. У каждого жизнь своя.
Трое взрослых сыновей владетельного князя изнывали от скуки. Старший терпеливо ждал, когда время милостиво сделает его наследником князя, жил уединенно, держался важно. Средний в двадцать один год был гыгеном — святым отцом и, убивая время, травил лисиц в окрестностях города. А младший, Си Я, вообще не занимался ничем. Однако именно он питал самую теплую симпатию к русским.
Встретился здесь и еще один человек — лама Сорджи, посильно помогавший гостям и советом и делом. Для Пржевальского он оказался чрезвычайно полезен, поскольку был доверенным князя и, судя по всему, оказывал на него влияние. Еще неизвестно, как бы их принял амбань, не будь в городе Сорджи.
По поручению своего владыки он часто ездил в Пекин за покупками, бывал даже и в Кяхте, и ему приходилось и прежде встречаться с русскими. Именно он и объяснил амбаню, что у него в гостях действительно русские, а не какие-нибудь другие европейцы. Для монголов тогда всякий европеец был русским. Они так и говорили: русский-англичанин, русский-француз, полагая, что и те и другие являются вассалами цаган-хана — белого русского царя.
Амбань и его сыновья с возрастающим интересом слушали рассказы Пржевальского и Пыльцова о России, о ее городах, железных дорогах, о морях, по которым ходят большие пароходы, о телеграфной связи. То, что они слышали, казалось им сказкой, им не терпелось увидеть все это своими глазами. А молодые люди всерьез просили взять их с собой в Россию — в эту удивительную страну, где столько всего чудесного!
Никогда прежде не бывали здесь русские, и князь с радостью их теперь принимал. Он простер свою щедрость и дальше, разрешив гостям поохотиться в соседних горах.
Совсем другая жизнь пошла теперь! С утра до вечера пропадали Пржевальский с Пыльцевым в лесистых горах, выслеживая баранов — куку-яманов. Прекрасна была охота в этих местах…
А время меж тем не стояло. Две недели охоты в Алашаньских горах пролетели будто во сне. Так трудно уходить от такой жизни и погружаться в палящие жаром пески пустыни… Однако надо и дальше идти: цель — Кукунор — уж близка. Шестьсот верст пути — месяц в дороге, не более. Но, подсчитав оставшиеся деньги, Пржевальский видит: их едва хватит, чтобы дойти до Пекина. Хоть и на всем экономили, во многом себе отказывали, а меньше сотни рублей осталось… С самого начала ему было ясно — мало денег, слишком уж мало, да все на что-то надеялся…
Пришлось продать пару ружей, еще кое-что, лишь бы наскрести на обратный путь. Подумав, Пржевальский решил: может, все это и к лучшему. Все равно надо казаков сменить — ленивы довольно, да и не слишком надежны. С такими людьми пускаться в новый путь, гораздо более опасный и трудный, было бы и вовсе рискованно. К тому же и действие паспорта уже истекало. Да, хочешь не хочешь, а пора возвращаться.
С печалью на сердце пишет он строчку за строчкой в путевом дневнике: «С тяжкой грустью, понятной лишь для человека, достигшего порога своих стремлений и не имеющего возможности переступить через этот порог, я должен был покориться необходимости — и повернул в обратный путь».
Теперь он спешил. Нужно было успеть переправиться через Хуанхэ, пока она скована льдом, нужно преодолеть быстрее пустыню, которую уже овеяли холодные ветры.
Не везло им на обратном пути. Сначала вскоре после выхода из Дунюаньина заболел Пыльцов. Скрывал нездоровье, крепился и вдруг так расхворался, что не мог и подняться. Девять дней пришлось простоять в ожидании, пока он поправится. Николай Михайлович, сидя подле него, думал с тревогой о том, что не дай бог товарищу станет и вовсе плохо, а помочь будет нечем. Врача негде взять, да и тем скудным запасом лекарств, который у них имелся с собой, умело распорядиться некому было.
Дождавшись, когда Пыльцов смог держаться на лошади, двинулись дальше. Он был совсем слабый еще, иногда случались с ним обмороки, но выхода иного не оставалось, кроме как идти. От восхода солнца и до заката идти.
Кончались продукты, исчезли птицы, попряталось все живое, охотиться было не на кого. Случалось, после перехода верст в сорок ужином им служил только чай. И то не всегда было на чем его вскипятить. Тогда Пржевальский, махнув рукой, говорил: «А, ладно, бог с ним, рубите в костер седло…» Засыпали голодные, улегшись в холодной палатке, поставленной на мерзлой земле, кое-как очищенной от снега. Пыльцов, чтобы как-то пригреться, зазывал себе под бок Фауста, и тот, благодарно лизнув ему руку, затихал, тесно прижавшись.
На этой дороге несчастья следовали одно за другим. Однажды морозным утром исчезли семь верблюдов, отпущенные попастить возле палатки. Поиски ни к чему не привели — так и остались с одним больным верблюдом. В довершение всего замерзла ночью одна из двух лошадей. Да и другую удалось спасти от голодной смерти сеном, которое выменяли у проходивших той же дорогой китайцев на издохшего таки от болезни верблюда. Отдав все последние деньги, с огромным трудом купили тощих верблюдов и смогли продолжить свой путь.
В это время Николай Михайлович почти ничего не писал: чернила замерзали, и их приходилось отогревать на костре. Обмакнутое в чернила перо тоже застывало немедленно, и, прежде чем записать хотя бы слово, перо тоже надо было подержать возле огня. К тому же во время работы с буссолью Пржевальский отморозил пальцы обеих рук, и они теперь болели на холоде, становились негнущимися, словно чужими.
Дрожа от пронизывающего насквозь ветра при тридцатиградусном морозе и с тоской оглядывая пустынное, покрытое снегом пространство, Пржевальский думал: неужели как раз в этих самых местах, на этой дороге их изнурял сорокаградусный зной…
И вот наконец показался Калган. С великим нетерпением ожидая встречи с соотечественниками, поздно вечером, как раз в канун нового, 1872 года, ступили они за городскую черту.
Как же отрадно видеть знакомые лица, слышать из уст их родную речь… Право же, все эти люди, заброшенные судьбой куда как дальше от родины, кажутся близкими…
Здесь Пржевальский оставляет все снаряжение и имущество экспедиции, а коллекцию, собранную за десять месяцев путешествия — около двадцати шкур крупных животных — антилоп, диких быков, аргали, косули, горного оленя и горных баранов, степного волка, кроме того, около двухсот экземпляров всевозможных грызунов и около тысячи чучел птиц, — все это забирает с собой и один поспешает в Пекин.
А деньги, которых он так ждал, и без которых чувствовал себя связанным по рукам и ногам, еще не пришли. Пржевальский изнервничался, не зная, что предпринять и отчетливо представляя бессмысленность длительного ожидания и сидения без дела на месте. С горечью пишет в Россию М. П. Тихменеву: «Вы не можете себе представить, сколько хлопот требует снаряжение при нищенских средствах моей экспедиции. Да и этих-то денег не высылают в срок. Так, например, на нынешний год не выслали ни копейки».
Понимал, конечно: сидит себе какой-то чиновник в тепле, а нужная, необходимая как воздух бумага затерялась среди прочих в его столе. Ему и невдомек, как ждет ее намучившийся Пржевальский за тридевять земель от России…
Будь другой человек русским посланником в столице Небесной империи, а не Влангали, совсем бы плохо пришлось Пржевальскому.