Так и писала: «А генералам всем надобно сидеть на месте, чего тебе недостает? Не мучь ты себя, а вместе с собой и меня».
Что он мог ей написать… Пообещал, сам плохо в то веря, что это последняя его экспедиция: «Вернусь, поселюсь в Отрадном, и будем мы с тобой жить припеваючи». О болезни своей, конечно, ни слова.
В конце августа он выступил из Кульджи с караваном из двадцати четырех верблюдов и трех лошадей. Об этом дне у него осталась такая запись: «Еще раз, и, быть может, уже в последний раз, пускаюсь я в далекие пустыни Азии. Едем в Тибет и вернемся на родину года через два. Сколько нужно будет перенести новых трудов и лишений! Еще два года принесутся в жертву заветной цели».
Он приготовился к новым трудностям, приготовился и к тому, что долго теперь не сможет увидеть родные лица матушки, Макарьевны, да только на деле все сложилось иначе.
Всего через месяц пути где-то в горах уже под вечер, когда готовился ужин, увидел кучи соломы, оставшейся после обмолоченного хлеба, и неожиданно такая тоска по дому нахлынула… Как только стемнело и казаки, намотавшиеся за день, угомонились, подошел он к этой соломе, опустился на нее с наслаждением и ощутил вдруг родные далекие запахи…
Вспомнилось детство в Отрадном — так любил он валяться на соломе возле сарая, вдыхая ее сухой аромат, слушая пение птиц, шорох листвы, негромкие голоса домашних, занятых повседневными своими делами…
Где-то теперь все это… Отчего же так странно устроен человек, что только вдали от всего дорогого понимает, чего он лишился… И какой же силой обладает охапка обыкновенной соломы, если способна навеять подобные воспоминания…
Неожиданно он вновь почувствовал себя плохо. Распухло лицо, усилился зуд и стал совершенно несносным. Пржевальский перестал спать по ночам, мучился, перекатываясь с боку на бок, и чувствовал, как с каждым новым днем теряет силы. Готов был, кажется, на что угодно, лишь бы избавиться от невыносимых страданий, принимал на веру любое средство, какое советовали: мазался на ночь табачной гарью, разведенной в прованском масле, отчего почувствовал себя только хуже, промывал особенно зудящие места отваром табака, солью и квасцами, мазал дегтем и купоросом. Из ближайшего городка пригласили китайского доктора, и тот потчевал лекарством, составленным из сорока трав, — не помогало ничто!
От болезни и от бессонницы Николай Михайлович ослабел настолько, что не мог не только работать, но и ходить, сидеть в седле, руки его непрестанно тряслись… Только одно оставалось: возвращаться на русский пост и Зайсане, где имелся госпиталь.
Как же не хотелось ему возвращаться… При одной мысли об этом слезы наворачивались на глаза. Но и винить себя он не мог: два месяца терпел, стиснув зубы, и продвигался вперед, не теряя надежды на выздоровление. II вот приходится от всяких надежд теперь отказаться…
В городке купили двухколесный передок от русской телеги, пристроили кое-как на него сиденье, чтобы Николаю Михайловичу было удобно, насколько это было возможно, и повернули обратно.
Однако и в самодельном таком экипаже ему приходилось терпеть мучения. От тряски боль усиливалась настолько, что слезы невольно начинали катиться из глаз.
Все было скверно…
Шли ускоренным маршем — от восхода и до захода без дневок. Стояли морозы — по ночам под тридцать градусов. Единственная отрада — горячий чай на стоянках. От въевшейся грязи все мучились неимоверно, бог знает когда мылись последний раз, и как самая прекрасная, недосягаемая мечта выплывала в воображении баня в Зайсане.
От грязи Пржевальский страдал больше всех. Единственным снадобьем, хотя и слабо облегчающим его состояние, была смесь, составленная из дегтя и сала, и этим средством приходилось мазаться по пять-шесть раз за ночь при сильном морозе.
Выглядел он в это время ужасно: грязные волосы и борода всклокочены, лицо от мороза и дыма в юрте сделалось темным, глаза ввалились и смотрели замученно. Хорошо, что матушка не могла его видеть таким…
В Зайсане болезнь долго еще не проходила. Более того, его заразились Федор и два казака, хотя самому Николаю Михайловичу полегчало заметно.
Подошел Новый год в печали, в тревоге, в сомнениях. Таким трудным, мучительным оказался прошедший год… И кто сможет сказать, каким станет год наступающий… Ясно только одно: эта зима — самое трудное время за всю его жизнь.
Весну он ждал как никогда прежде. С ее приходом связывал окончательное выздоровление и продолжение прерванного путешествия. Но полоса неудач не кончилась: с эстафетой из Семипалатинска пришло сообщение о конфликте с богдоханским правительством, требовавшим немедленной выдачи всех дунган, перебежавших в Россию. В противном случае грозились двинуть на Россию войска.
Как бы то ни было, а продолжать экспедицию в такой обстановке нельзя. Во всяком случае, пока не придет разрешение из Петербурга.
И снова нервное, напряженное ожидание…
Телеграмма пришла. От брата. Владимир писал, что матушки их больше нет. Не дождалась она той минуты, когда увидит старшего сына в генеральском мундире… Девять месяцев назад умерла, и только теперь, на исходе марта, узнал он об этом…
Милая матушка… Не увидеть ее никогда… Пржевальский прячет слезы, замыкается в одиночестве в комнате и лишь дневнику пытается высказать боль…
«Я любил свою мать всей душой. С ее именем для меня соединены отрадные воспоминания детства и отрочества, беззаботно проведенные в деревне. И сколько раз я возвращался в свое родимое гнездо из долгих отлучек, иногда на край света. И всегда меня встречали ласка и привет. Забывались перенесенные невзгоды, на душе становилось спокойно и радостно. Я словно опять становился ребенком. Эти минуты всегда для меня были лучшей наградой за понесенные труды…
Бросалось многое, даже очень многое, но самой тяжелой минутой всегда было для меня расставание с матерью. Ее слезы и последний поцелуй еще долго жгли мое сердце. Не один раз среди дикой пустыни или дремучих лесов моему воображению рисовался дорогой образ и заставлял уноситься мыслью к родному очагу…»
Описание первого в своей жизни путешествия — свою первую книгу он посвятил матери. Если судьбе будет угодно, чтобы завершил и это прерванное путешествие, новую книгу он посвятит тоже ей.
Через четыре дня после телеграммы от брата Пржевальский получил телеграмму из Петербурга. Военный министр Д. А. Милютин счел неудобным в сложившихся обстоятельствах идти в глубь Китая.
Вот и все. Теперь дорога одна — домой, в Петербург. К своему удивлению, Пржевальский понял, что огорчен менее, чем можно было бы предположить, наверное, внутренне готовился все-таки к неудаче. Сразу же стал себя убеждать, что все это к лучшему, поскольку из-за болезни, из-за оставшейся слабости не смог бы дойти до Тибета. А что другое, кроме такого вот самоубеждения, оставалось…
Противоречивые чувства одолевают в это время его. С одной стороны, он уверяет всех и самого себя в первую очередь, что в конечном счете существующее положение сложилось действительно к лучшему, и при этом напускал видимость бодрости. А с другой стороны, из-за вынужденной необходимости ворочаться назад ощущал в душе тяжесть и грусть. Не раз появлялись и текли против желания слезы…
Отчего же так неохотно он едет домой? Отчего и долгожданная радость — оказаться в Отрадном — уже не в радость? Наверное, оттого, что в страннической жизни, полной лишений и трудностей, много и счастливых минут, которые не забываются никогда. И еще потому, наверное, что только в дороге, где-то вдалеке от городской суетливой жизни можно испытать ощущение полной свободы.
Он прощается со своей трудной, но счастливой дорожной жизнью, хотя и с твердой уверенностью, что прощается с ней ненадолго.
В конце мая Пржевальский уже в Петербурге. Врачи, обследовавшие его, пришли к заключению, что состояние, в котором он пребывает, вызвано нервным переутомлением, и как лучшее средство для излечения рекомендовали пожить в деревне. Получив отпуск на четыре месяца, Николай Михайлович уехал в Отрадное.