Емельян мигом спознал, сколь серьезно дело. Да и коноводы в Берде поняли, что все оборачивается нешутейно. Теперь стало видно, что без него коллегия уклонялась от подмоги отрядам в других местах. Попусту тщились дальние командиры вымолить у Берды людей или пушки для военных нужд, а ежели кто из них самолично наезжал, все одно мало чего добивался. Ульянову, которого прислал Зарубин, яицкие правители ссудили лишь четыре пуда пороха. Торнова же вовсе отпустили ни с чем, а для ублажения окрестили — за усердие! — атаманом и вроде в насмешку предписали собирать людей для Главной армии. И от Давыдова, что прибыл с Бугуруслана, отмахнулись.
Вот и потеряны многие города, потому что не об общем благе пеклись казаки, а о себе да об Яике.
Когда же объявил Емельян про женитьбу, собрав ближайших сподвижников, то заметил, как неравно приняли они эту весть. Отнюдь не все возрадовались. Творогов с Чумаковым да Митька Лысов переглянулись довольные, старик же Витошнов и Яким Давилин, да и Кинзя Арсланов с Подуровым, Горшков с Мясниковым, глаза в землю уставя, ничего не ответили. «Чем же вы так оскорбились? — подумал Емельян обеспокоенно. — Мне ведь старики в Яике присоветовали».
Тогда Шигаев, впереди прочих стоящий, поклонился, поздравил государя с супругой и приказал принести всем вина.
Пугачев встал с трона, поднял до краев наполненную чашу.
— Велите о том всем огласить! — сказал он и выпил до дна, потом взял медных денег и пошел на улицу — кидать их народу.
Но в душевной смуте пребывал он, приметя, что не умножилось, а, напротив, истребляется в толпе усердие к его особе. Никто ему мыслей своих из страху не сообщал, однако ж из некоторых движений и разговоров заключил он, что недовольны и ропщут многие втайне: дескать, для чего он, государь, дела не окончив, то бишь престола не получив, женился?..
Из показаний секретаря Военной коллегии илецкого казака Максима Горшкова при допросе 8 мая 1774 года:
«…Я и мыслил тогда о нем иначе, нежели прежде, потому что прямому царю на простой казачьей девке жениться казалось мне неприлично…
…На масленице ж, пришел ко мне в квартиру, самозванной толпы сотник, яицкий казак Тимофей Мясников и будучи несколько пьян, зазвал меня к себе в квартиру, где потчевал пивом, и как тут с ним понапились, а он уже и гораздо сделался пьян, тогда зашла у нас, не упомню к чему, речь об атамане Овчинникове. Мясников зачал его бранить, сказывая: «Смотри-де, пожалуй, — прежде сего Овчинникова и чорт не знал, а ныне в какую большую милость вошел к государю и сделался над нами командиром, так что и слова уже не даст нам выговорить, и ни за что нас не почитает. А вить-де мы государя-то нашли, и мы его возвели, а в те поры едаких Овчинниковых и в глазах не было; а ныне-де он, то есть самозванец, изволит жаловать больше его и других, подобных ему, не знаемо за что, а нас оставляет…»
Запоздало, да все же устроил Емельян смотр Главной армии: стал проверять артиллерию и припасы к ней, поехал и в Каргалу, прихватив с собой пушечного командира Чумакова и других полковников. Так вот ни у Чумакова, ни у других рвения не приметил. А Митька Лысов особливо распоясался. Винище лакал безостановочно и царя-батюшку панибратски уговаривал к чарке приладиться.
— А ну, хватит! — не выдержал однажды Емельян. — Доколе будешь бражничать?
Лысов, кривляясь, подмигнул:
— За твою же государыню Устинью Петровну здравица. А чью здравицу пьем, того и чествуем.
— Окаянствуешь, змей? — повысил голос Емельян. Яицкие поспешили увести Лысова, а «императора» принялись успокаивать: дескать, хлебнул Митька лишнего, образумится…
Из показаний пензенского крестьянина Алексея Зверева при допросе в ноябре 1774 года:
«При Пугачеве ближние наперсники, никого не пуская, производят советы, а секретов их прочим слышать не можно, И все, кроме яицких, удалены и в страхе находятся. Напротив того яицкие дерзновенны и вольны, По малым прицепкам бьют, а в случае и колют, — старается каждый им угодить, чтоб не прогневать, И так не только чернь, но и хороших людей, да и всех военных имея для дела, а содержали в презрении».
Они уже выезжали из Каргалы, и Емельян вскочил в седло, когда из окружившей их толпы вырвался старик в рваном бешмете, стянул с головы треух, кувыркнулся перед самым конем «царя» на колени:
— Дай слово молвить, надежа-государь!
Его хотели оттащить гвардионцы-охранители, но Емельян дал знак не трогать: «Пущай сказывает». Старик начал жаловаться. Была в их деревне казачья команда, привел ее полковник Лысов и учинил всем жителям полный разор, убивал, вешал, грабил людей невинных всякого звания и сажал крестьян в ледяную воду на морозе. Старик-то едва утек, спасся бегом, вот и приносит теперь от имени сельчан всемилостивейшему жалобу. Пугачев не дослушал до конца, все понял, гневный, обернулся к Лысову и другим полковникам, что скучились верхами позади:
— Правда ль то?
Лысов побелел, ничего не ответил, и все молчали. Емельян стеганул коня, подъехал к Лысовой команде, велел казакам как на духу признаваться, садил или не садил их полковник людей при морозе в ледяную воду. И выведал истину.
Снова в сердцах стеганул коня и поскакал, не оглядываясь, зная, что лучше в эту минуту уйти от греха подальше, остыть малость… А когда были уже в чистом поле, сам Митька Лысов догнал «царя» и, сбочь него держась, заговорил. Однако не то чтоб прощения испрашивал, а вроде еще с игривостью, себя защищая:
— Ну шо, государь, за беда такая — не казаки ж они…
Пугачев резко осадил коня, аж снег из-под копыт.
— Люди они!
Лысов захихикал, гарцуя:
— Такие же люди, как ты — царь…
— Что? Да я тебя!.. — Пугачев замахнулся.
И тут случилось неожидаемое: другие казаки, что остановились поодаль, не успели ахнуть, как Митька пришпорил коня и наехал на «государя», наведя на него копье. От сильного удара Пугачев вылетел из седла на землю — шашка на снегу, кафтан на плече прорванный, был бы и ранен, да спасла железная кольчуга, которую всегда носил под платьем. Вскочил Емельян сразу на ноги, лицо страшное, дрожит весь, волосы растрепались, кулаки сжал:
— Хватайте злодея!
Лысова обезоружили, скрутили.
Пугачев снова вспрыгнул в седло и, ни слова больше не говоря, помчался вперед. А в Берде, едва вошел в избу, приказал кликнуть писарей и велел Швановичу сочинять указ-приговор:
— «Божиею милостью мы, Петр Третий, император, самодержец всероссийский и прочая, и прочая, и прочая. Объявляем во всенародное известие… Ныне, усмотря чрезвычайно оказанную от казака Дмитрия Лысова несносную высокообладающей особе нашей поносную обиду, за которую по всем правам и узаконениям подверг он себя публичной и поносной смертной казни…»
Прослыша о том, вбежали взбулгаченные Шигаев, Творогов, Чумаков. Начали умолять простить глупого ослушника, согласного нижайше пасть в раскаянии. Но Цмельян был неколебим.
— «На что б смотря, каждый не отважился, чтоб пас понесть, и всегда возмог признавать и почитать нас за действительного и природного своего чадолюбивого монарха…»
Шванович поставил под указом нерусские буквы «Peter» и дату: «Марта 3 дня 1774 года». Емельян положил бумагу на столе перед собой, прикрыл ладонью, будто припечатал.
— Пощади, пресветлейший, державный, — вконец уж уничижительно зазвучал голос Шигаева. — Казак ведь он наш добрый, спьяну ополоумел, сам кается…