Вокруг эшафота были выстроены пехотные полки. «Начальники и офицеры имели знаки и шарфы сверх шуб по причине жестокого мороза. Тут же находился и обер-полицмейстер Архаров, окруженный своими чиновниками и ординарцами.
На высоте или помосте лобного места увидел я с отвращением в первый раз исполнителей казни. Позади фрунта все пространство болота, или, лучше сказать, низкой лощины, все кровли домов и лавок, на высотах с обеих сторон ее, усеяны были людьми обоего пола и различного состояния. Любопытные зрители даже вспрыгивали на козлы и запятки карет и колясок.
Вдруг все всколебалось и с шумом заговорило:
— Везут, везут!
Пугачева и других осужденных везли от Монетного двора, и весь путь их до Болотной площади был тоже заполнен народом. Впереди процессии вышагивал отряд кирасир, за ним двигались необыкновенной высоты сани, окруженные конницей. В санях, спиной к вознице, сидел Пугачев. Был он с непокрытой головой, в длинном белом тулупе.
«Я не заметил в чертах его лица ничего свирепого, — пишет Дмитриев. — На взгляд он был лет сорока, роста среднего, лицом смугл и бледен, глаза его сверкали».
Рядом с ним стоял в санях Перфильев. Вот его Дмитриев запомнил «свиреповидным».
Напротив них сидели священник и чиновник Тайной экспедиции.
За санями шли другие осужденные. Когда процессия остановилась против лестницы, ведущей на эшафот, Пугачева и Перфильева в сопровождении священника и двух чиновников ввели на возвышение.
Раздалась команда: «На караул!»
И один из чиновников принялся читать приговор:
— Объявляется во всенародное известие…
Во время чтения приговора Перфильев — высокий, широкоплечий, сутулый — стоял оцепенело, потупя глаза в землю.
Пугачев же был подвижен — он то крестился на собор, то с живейшим участием всматривался в лица стоящих внизу перед эшафотом сподвижников, то окидывал быстрым взглядом многолюдную площадь.
О чем думал он в последние минуты жизни?..
…Четыре месяца назад здесь же, на Болотной площади, был казнен верный атаман Иван Белобородов. А в Оренбурге нашел смерть Хлопуша, в Саратове — писарь Дубровский, и неизвестно где — Кинзя Арсланов. В иных местах необъятной Руси погибли другие сподвижники. В Катькиной же тюрьме сидит и жена Софья Дмитриевна, и сын Трошка, и дочери малолетние. И вот приспел его срок.
— Сообщники злодейские признались во всем и покаялись, — оглашает бумагу чиновный глашатай.
В чем признались, перед кем покаялись?
Емельян и сам сказал судьям: «Каюсь!» Да ведают ли они, в чем?..
Закаменел, ни слова не говорит Афанасий Перфильев, «главнейший любимец злодея», как написали про него производители следствия. Разве он покаялся в содеянном?
А Зарубин-Чика, нареченный графом Чернышевым… Разве унизился сей «присный любимец» Емельяна добровольным покаянием перед императрицыными слугами, кои склоняли его к смирению? Гордо выпрямленный, слушает он приговор: «…отсечь голову и взоткнуть ее на кол для всенародного зрелища, а труп сжечь с эшафотом купно. И сию казнь совершить в Уфе, яко в главном из тех мест, где все его богомерзкие дела производимы были». Привезли его сюда, дабы восчувствовал он, что ждет и его через месяц сроку. Да не пал духом Чика, стоит неколебимый, глазами посверкивая по-прежнему.
А Максим Шигаев, жизнь проживший немалую, да и Василий Торнов-Персиянин, будто вконец иссохший, тощий, и насмешливый острослов «депутат» Тимофей Подуров — эти трое тоже духом крепки. Ведь для них сколочены виселицы, но в глазах нет перед смертью страха и мольбы позорной, прошения к погубителям нет!
Немного вместе прошли Пугачев с Шигаевым: под Сакмарой попался Максим Григорьевич в руки усмирителям и до сего мига пребывал в темнице. Но вот сошлись они опять напоследок, и оттого радостно Емельяну, будто знак доброй верности их сердечной, что стоят они здесь сейчас оба, от первого дня с Оболяевского умета до смертного часа неразлучные. И не только Максим Шигаев, иные есть яиц-кие казаки, кои, пристав к Емельяну с изначала, до конца остались ему верные: Тимофей Мясников и Михайло Кожевников, Петр Кочуров да уметчик Степан Оболяев — «Еремина Курица», писарек молодехонький Ванюшка Почиталин… Клялись-божились они еще на Таловом умете и на Усихе — до последнего вздоха, до последней капли кровушки служить верой-правдой, живым в руки дворян-ворогов не отдать.
И соблюли клятву — не отдали! Другие нашлись изменщики.
По разным сторонам от эшафота топчутся сейчас раздельно способники верные и гнусные предатели, но не столь этим шатким помостом друг от друга они отъединены, сколь незримой чертой, что пролегает меж чистой совестью и бесчестием… Не зря молвится — в семье не без урода… Распалось войско Яицкое, родичи и те раздвоились: Петр Кочуров среди Емельяновых содейственников, а младший его братуха Кузьма — с изменщиками. Или писарек Ванюшка — на каторгу заклеймен с вырыванием ноздрей, а родной отец его — бородач степенный Яков Почиталин союз-но с Чумаковым да Твороговым у Катьки-царицы снисхождение себе вымолил.
— Явил себя злодей Пугачев врагом роду человеческому! — громогласно объявляет глашатай, читая государственную сентенцию.
Но поклеп это, сущий поклеп, черная напраслина.
Вот купчишка Иван Иваныч, именуемый Долгополовым, истинно — злодей! И его казнит десница державная кнутом, клеймением, ноздрей вырыванием, каторгой! Польстился он, прощелыга, чужим достоянием поживиться и, к людям презрением полнясь, даже преданнейшего Перфильева оклеветал, продажным изменщиком выставив, — всех привычно на корыстный свой лад меряет! И хотя наказуется он в сей же час единовременно с Емельяном, он-то и есть доподлинный вор-разбойник, который сгинет в безвестности, властью презренный и народом потерянный.
Пугачев же брал города и жительства не ради разорения и бедствия несчастных людей и храмы божьи разрушал, алтари святые, жертвенники поругал не ради грабительства, а поелику жизнь вольную мечтал сотворить всему люду забитому!
И лелеет Емельян великую надежду: еще восстанут рабы победно! Порукой тому — неизбывное в народе брожение. Из их же Зимовейской станицы казак Стенька Разин сто лет назад прошел по Волге со своей забубенной вольницей. И за Емельяном поднимутся новые. Пусть хоть сто лет протянется, а наступит час желанный, и сотворится привольная жизнь, за которую нынче пролита кровь. Не напрасно пролита: людьми себя рабы почуяли!
И все же готов пред народом Пугачев покаяться.
Не за злодейство, о коем в сентенции писано, а за то, что преуспеть не сумел в затеянном. Приносит он чистое покаяние всем русским и нерусским жителям земли родной, с кем доводилось встретиться. И незнакомым соратникам, которых несметное множество! А наипаче всем, кто в сраженьях пал, в казематах погиб замордованный. И еще тем отважным, которые и до сей поры продолжают свой смертный бой.
Так перед лицом притихших простолюдинов, собравшихся на московской Болотной площади, среди разодетых дворян, с поклонами на все четыре стороны, и начал Емельян Пугачев прощаться с миром…
Из воспоминаний И. И. Дмитриева:
«По прочтении манифеста духовник сказал несколько слов и сошел с эшафота. Читавший манифест последовал за ним. Тогда Пугачев сделал с крестным знаменем несколько земных поклонов, обратясь к соборам, потом с уторопленным видом стал прощаться с народом: кланялся во все стороны, говорил прерывающимся голосом:
— Прости, народ православный, отпусти, в чем я согрубил перед тобою, прости, народ православный.
При сем слове экзекутор дал знак: палачи бросились раздевать его; сорвали белый бараний тулуп, стали раздирать рукава шелкового малинового полукафтанья. Тогда он всплеснул руками, опрокинулся навзничь, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе…»