В сущности тем же, не будучи писателем, занимался до отъезда за границу Н. И. Тургенев в петербургском Английском клубе. Но по всем имеющимся данным, интерес к «духу» именно московского клуба, к «общему мнению» дворянства первопрестольной столицы заметно повысился после того, как под гром пушек на Сенатской площади Петербурга на российский престол вступил император Николай I и под надеждами на конституционное переустройство государства была окончательно подведена черта.
В связи с этим придется задержаться на сопутствующих истории московского Английского клуба легендах, о которых отчасти было сказано во введении. На первый взгляд, Гиляровский, характеризуя клуб первой половины XIX в., просто следовал некоторым известным ему источникам, во-первых, Пушкину и Грибоедову и, во-вторых, Бартеневу. Но что это не совсем так, было уже показано на примере той интерпретации, какую Гиляровский дал сообщению Бартенева об интересе к клубу Николая I. Для выяснения «духа» клуба понадобится более обстоятельно сопоставить свидетельства современников с тем, во что они превратились под пером Гиляровского.
Члены Английского клуба, признавал Гиляровский, в большинстве своем были «Фамусовыми». Но все, о чем в «Горе от ума» взахлеб рассказывает удивленному Чацкому о клубе Репетилов — о «тайных собраньях» «по четвергам» членов «секретнейшего союза», рассуждающих «о камерах, присяжных, о Бейроне, ну о матерьях важных», о том, что они (их то ли дюжина, то ли четыре десятка), обсуждая эти проблемы, кричат, «подумаешь, что сотни голосов!..» и т. д., — все это для Гиляровского зеркальное отражение реальной жизни клуба, а Чацкий — не кто иной, как Чаадаев, коль скоро того и другого объявили сумасшедшим. И далее автор очерка утверждает уже от себя: «В самые страшные николаевские времена» в «протестующей говорильне» клуба «смело обсуждались политические вопросы», звучали (это при Николае I!) «эпиграммы на царей Пушкина и страстные строфы Лермонтова на смерть поэта», здесь «говорили беспрепятственно даже о декабристах», «громили… действия правительства»{258}.
Но, как известно, большинство дворян сочло действия декабристов преступными. А Пушкин встретил начало правления Николая I вовсе не эпиграммами, а стихотворением «Стансы». В пушкинском кругу оно было воспринято неоднозначно. Откликаясь на это стихотворение в дневниковой записи 1826 г., Александр Тургенев нашел неправомерными пушкинские параллели между современностью и событиями начала петровского времени: Николай I — Петр I, восстание 14 декабря — стрелецкий бунт; «начало славных дней Петра мрачили мятежи и казни», трагическим оказалось и начало нового царствования, но «вперед» следует смотреть «без боязни», «в надежде славы и добра»… Возражая Пушкину, Тургенев задавал риторический вопрос: «Зачем сравнивать бывших друзей сибирских с стрельцами? Стрельцы были запоздалые в веке Петра: эта ли черта отличает бунт Петербургский?»{259}
Тургенев, таким образом, не касался здесь вопроса, насколько обоснован оптимизм Пушкина, выраженный в виде лестного для Николая I сравнения с Петром I. Возможно, впервые оно прозвучало из уст Пушкина еще в первом разговоре с новым императором в Москве после возвращения из ссылки в Михайловском и было не лестью, а своеобразным авансом доверия. Позже, в 1827 г., как сообщал царю Бенкендорф, Пушкин «с восторгом говорил в английском клубе о Вашем Величестве и заставил лиц, обедавших с ним, пить здоровье Вашего Величества» — речь шла на этот раз о петербургском Английском клубе{260}. Тургенев же, не оценивая «Стансы» в целом, подчеркнул другое: декабристов и сочувствовавших им, независимо от того, приняли они участие в «бунте Петербургском» или нет, нельзя отнести к «запоздалым», они не отстали от времени в том, какие преследовали цели. Следовательно, уподоблять стрельцам следует не «бывших друзей сибирских», а скорее противников необходимых России преобразований и прежде всего освобождения крестьян.
В клубах были представлены по признаку отношения к существующему порядку вещей оба дворянских слоя. Это, во-первых, настроенная антикрепостнически интеллигенция, если следовать Николаю Бердяеву, который связывал рождение интеллигенции в России со словами А. Н. Радищева: «Я взглянул окрест себя — душа моя страданиями человечества уязвлена стала»{261} (кстати сказать, Радищев был членом петербургского Английского клуба в начале его существования, в 1774–1775 гг.). И, во-вторых, это консервативное большинство, — те, кого Бенкендорф и фон Фок считали «довольными», полагая, однако, что в клубе больше «недовольных».