Отражена и примета николаевского времени — разрастание «шпионства» и шпиономании. Сам поэт в 1829 г. стал жертвой сплетни, хотя и не злонамеренной: звание шпиона, то есть лица, в глазах провинциалов близкого правительству, должно было обеспечить поэту при проезде из Петербурга в Москву нечто вроде «режима наибольшего благоприятствования», а «удружил» Пушкину его приятель Полторацкий{270}. Подлинный факт — некто (Пушкин) следует из Петербурга — молва преобразила примерно так же, как это было в вымышленных и художественно преувеличенных ситуациях с другими самозванцами поневоле: с мнимым «ревизором» Хлестаковым у Гоголя и с «генералом Топтыгиным» у Некрасова. Во всех трех случаях непридуманным, жизненным источником коллективной фантазии, творящей миф, явилось чувство страха, внушаемое петербургской властью.
Наряду с характеристикой исходящей из клуба обывательской «разноречивой молвы», Пушкин затронул тему общественно-политической «говорильни» внутри клуба, то есть формирования истинного, согласно его представлению, общественного мнения. Начальные строки пушкинского отрывка обыгрывали двузначность слова «палата» — дворец и парламент. Тем самым они возвращали к вопросу о том, как оценивать преобладавшие в Английском клубе разговоры, к вопросу, важному и для власти, и в свое время для Карамзина, и для либеральной дворянской оппозиции. Ответ Пушкина снова ироничен, и предмет иронии тот же, что у Грибоедова: приписывание клубу несвойственного ему либерализма.
Первым обратил внимание на эту игру слов П. И. Бартенев в предисловии к публикации извлечений из журналов старшин клуба в «Русском архиве». Согласно его толкованию, Пушкин, с одной стороны, имел в виду обширность и красоту здания (не на Тверской, а еще на Большой Дмитровке), с другой же стороны, намекал «на политические прения английской палаты лордов»{271}. Последнее утверждение буквально повторил Гиляровский, но оно, увы, неверно. Возможно, московская знать почитала себя ничуть не ниже лордов, но Пушкин мог подразумевать под народными заседаниями лишь заседания палат избираемых — палаты общин английского парламента или палаты депутатов во Франции.
Бартенев (и снова вслед за ним Гиляровский) ошибся также, уверяя, что воображению Пушкина, когда он изображал Онегина в Английском клубе, рисовался Чаадаев. Ко времени публикации Бартенева (1889 г.) Чаадаев превратился в некую символическую фигуру, непременно ассоциируемую, как бы сросшуюся с Английским клубом. Даже в статье о клубах, помещенной в вышедшем в конце XIX в. томе Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, было сказано, что в клубе «ораторствовал Чаадаев»{272}. Но «Путешествие Онегина» Пушкин писал, когда Чаадаев еще жил в Москве затворником и клуб не посещал, о чем Пушкину было известно; к работе над главой поэт приступил 2 октября 1829 г. и завершил ее 18 сентября 1830 г.{273} Да и в дальнейшем Чаадаев в клубе не «ораторствовал».
Не обошлось и без намеренного умолчания. Используя пушкинский текст о клубе в качестве эпиграфа к своей публикации, Бартенев процитировал три первые строки, опустив четвертую (о «кашах»), видимо, чтобы не уронить в глазах читателя престиж сообщества, к которому принадлежал и он сам. По иным, «революционным», соображениям, но Гиляровский тоже привел эти строки не полностью, а Буторов укоротил мысль Пушкина до двух строк, сделав ее основой голословного вывода о клубе — прообразе парламента, игнорируя и текст в целом, и пушкинскую интонацию. Желанием Бартенева «поправить» Пушкина было продиктовано также замечание насчет видного общественного значения, какое имел клуб (однако все же не случайно — в прошедшем времени). Удивительно, но в новейшей академической «Истории Москвы» строка о «кашах» также изъята из пушкинской цитаты, чтобы вернее убедить читателя в том, что стихи отразили «некоторое политическое значение этого своеобразного учреждения»{274}.
Между тем эта смущающая поныне иных авторов пушкинская строка вовсе не случайна. И в первой половине XIX в. «о кашах пренья» были более характерны для тематики клубных разговоров, нежели дискуссии на серьезные темы. Конечно, политикой в клубе интересовались, о чем писал еще Карамзин. Обычно этот интерес возрастал в периоды больших войн и международных конфликтов, но обсуждение событий было, как правило, поверхностным. П. А. Вяземский тяготел в своих позднейших мемуарах к идеализации московской знати старых времен, это видно из приводившихся уже его высказываний. Тем меньше оснований сомневаться в правдивости его воспоминаний о клубе в 1812 г.: «В обществах и в Английском клубе… были, разумеется, рассуждения, прения, толки, споры о том, что происходило, о наших стычках с неприятелем, о постоянном отступлении наших войск во внутрь России. Но все это не выходило из круга обыкновенных разговоров…»{275} Собственно, так же выглядела реакция клуба на «внешние» события в изложении Карамзина. Мало что изменилось позже, когда происходила Крымская война. Клубная прислуга разносила подслушанное от господ по московским трактирам, и оттуда эти далеко не всегда достоверные новости распространялись по всему городу{276}.