Выбрать главу

Постепенно я стала привыкать, и покатилась моя мошевская больничная жизнь — сутки через сутки, месяц за месяцем…

Но вот своей первой ночи в туберкулёзном, когда я осталась одна со своими семидесятью туберкулёзниками, мне не забыть никогда. Помню, как гулко, на весь корпус, колотилось моё сердце, когда я стояла посреди тёмного коридора с закрытыми дверьми, за которыми — за каждой(!) — кто-то кашлял, хрипел, стонал, звал сестру…

Я не знала, в какую палату идти, звали из каждой. Коптилка чадила и прыгала в моей дрожащей руке, язычок пламени колебался, какие-то фантастические тени двигались в дальних углах коридора… Как только я со своей коптилкой зашла в палату, со всех коек поднялись чёрные головы — как змеи. Боже помоги! — И отовсюду зашелестели хриплые голоса:

— Сестрица… Сестрица…

В палате никто не спал. Все просили кодеина, или укол. Но ни морфия, ни пантопона у меня не было, а кодеин было велено давать только по назначению. И он был уже роздан вечером. Я быстро раздала весь остальной, за что мне потом крепко досталось, но они всё равно кашляли, и кашляли, до рвоты, до изнеможения… И некуда было укрыться от этого душераздирающего кашля, и в дежурке он был слышен, хоть и немного глуше…

В довершение всего из четвёртой палаты прибежал санитар с известием, что один кончается… Я пошла. На койке лежал большой, мне показалось — огромный, человек, заросший чёрной щетиной, с провалившимися щеками, с тёмной дыркой вместо рта. Глаза были открыты, но заведены вверх, и белки зияли, как у слепого. Он не дышал. Я думала — уже умер.

Но вот, всё тело его вдруг содрогнулось, грудь даже привскочила и с шумом набрала в себя воздух, а потом с хрипом выпустила его, и человек опять затих… Потом я узнала, что это называется «Чайн-Стоксовское дыхание», и что это — агония. Я взялась проверять пульс, но пульса не нащупала.

Аглая Михайловна, передавая мне дежурство, меня напутствовала: — Кузьмин, вероятно, экзитирует сегодня: — это элегантное иностранное слово означало просто — «умрёт».

— На всякий случай, введите ему камфару, может до утра и дотянет…

Я не понимала, да и сейчас не понимаю, почему надо было вводить камфару, чтобы Кузьмин дотянул до утра? Для кого это было «надо»?.. Для Кузьмина, который мучился в агонии?.. Или для кого?

Но таков незыблемый врачебный закон: до последней минуты бороться за жизнь — не давать умереть… Это было пятьдесят лет тому назад, но и до сих пор вопрос о «разрешении умереть» — всё ещё стоит на повестке дня современной медицины…

Не морфий или пантопон — но камфара и кофеин. Даже если у человека от обоих легких не осталось ничего. Даже, если раком задушены все внутренности…

В панике я бросилась в дежурку, санитара послала наверх за Екатериной Михайловной. Слава Богу, она дежурила тут же, в терапии — два марша вверх по лестнице, а сама старалась набрать в шприц камфару, но она почему-то не набиралась…

Катерина прибежала сразу. Она очень ловко набрала в шприц камфару и сделала умирающему укол. С соседних коек — со всех сторон — смотрели странные расширенные глаза, в которых отражались язычки пламени моей коптилки.

У этих несчастных уже не было сил даже кашлять. Они лежали молча и неподвижно, только непрерывное клокотание в груди показывало, что они ещё живы, что они ещё не «экзитируют»…

Через несколько минут Кузьмин умер. Его накрыли с головой одеялом, и два санитара положили на носилки и вынесли из палаты. Мы вышли тоже. На прощанье Катерина сказала больным: — Ну что поделаешь?.. Спите спокойно. — И, показалось, больные вздохнули спокойней…

— Катеринка — спросила я в дежурке — а ведь, наверное, надо было послать за Грудзинским?

— Зачем? — грустно ответила она — ведь он и так знал, что Кузьмин умрет сегодня ночью, или завтра… И что же он может сделать, доктор Грудзинский?.. Она смотрела на меня с такой жалостью, как будто это я сама должна была умереть сегодня или завтра…

В больнице, хоть и «Центральной», не было фтизиатра. Как-то так случилось — были и терапевты, и хирурги, и инфекционисты, даже гинекологи, ибо к нам же привозили трудных рожениц, иногда в состоянии комы… Был великолепный офтальмолог и глазной хирург — перс, теперь сказали бы иранец, Алибей Асадулаевич Мурадханов, к которому приезжали делать операции высокопоставленные энкавэдисты с Лубянки.

А вот, фтизиатра — не было. И туберкулёзным отделением заведовал старый поляк — терапевт, доктор Грудзинский. Ему было, вероятно, не больше 60-и, но выглядел он глубоким стариком. Он был красив. С белоснежными густыми волосами, с бородкой клинышком, с удлинённым лицом, почти лишённым морщин, всегда грустным, но слегка надменным, он, казалось, сошёл с портрета какого-то средневекового испанского гранда. Только белого воротника с плюмажем не хватало! Его белоснежный, всегда подкрахмаленный халат, был свеж и безукоризнен.