Выбрать главу

За ненадобностью валялись они в одном из выше упомянутых коридорных сундуков. Сундук стоял внизу, загруженный ещё несколькими этажами ящиков и корзин, и по словам хозяина, никто в него не лазил и канделябров не доставал. И как они попали в комнату, где шёл спиритический сеанс, и где они носились под потолком, как бешеные — по сей день осталось неразгаданной тайной…

Всю компанию арестовали и объявили контрреволюционной организацией, но ввиду отсутствия какой-нибудь более наказуемой деятельности, чем верчение столов — обвинили в контрреволюционной пропаганде и «пришили» статью 58–10–11 — «Антисоветскую пропаганду и группировку». По решению «Особого совещания» обвиняемые получили «всего» по пять лет, и разъехались по разным лагерям.

Егорушка, к счастью, сразу попал в Медвежьегорский театр, где и отсидел вполне благополучно свой срок.

В театре Егорушка чувствовал себя несчастнейшим из смертных: Во-первых, ему казалось, что его совершенно несправедливо «затирают», не дают партий, он всегда был лишь «дублёром», и на нём выезжали на репетициях, или он выступал в незначительных ролях…

Гордость его страдала невыносимо. Его не утешало, что его звали послушать новый голос, ибо он слышал детонацию каких-то 16-х, которую не слышит ухо простого, смертного; что к нему за консультацией и советом обращались все, кто нуждался в музыковедческой, или просто исторической справке; что с его мнением считались все, начиная от самого Алексея Алексеевича.

Егорушка был глубоко несчастлив, но выражал это так патетически, хватаясь за голову и не раз обещая покончить с собой, что это невольно вызывало улыбку, неуместность которой часто обостряла обстановку.

Однажды, проснувшись утром в общежитии, он увидал над своей постелью, непосредственно над головой, хорошо укреплённую на потолке петлю, даже предусмотрительно намыленную. Озорные глаза тех, кто придумал эту злую шутку, поблескивали из-за подушек с соседних коек…

Подобным «шуткам» не было конца — ведь известно, что шутить только тогда и интересно, когда объект шутки «зеленеет» от бессильной ярости и досады!

Но больше всего Егорушке стало доставаться, когда на него свалилась новая беда — его угораздило влюбиться в меня. Сразу, как только я появилась в театре — «любовь с первого взгляда»!

К чести моей, я скажу, что я никогда не смеялась над этой любовью — ни тогда, ни сейчас.

Но при этом чувствовала и угрызения совести: мне льстила его любовь, хотя я и не могла на неё ответить.

Любовь же была настоящая, глубокая, и если бы мне было дано ответить на неё — может быть, я и нашла бы в этой любви своё настоящее счастье.

Но… я ценила Егорушку, как человека интересного, очень глубоко эрудированного, очень музыкального, щепетильно-порядочного, и чувства его ценила, но оставалась к нему равнодушной…

Он же выражал свои чувства действительно смешно.

Вскоре он стал ходить за мной по пятам, как собачонка, так что я не знала, как пробраться незамеченной в туалет. Он дежурил утром у двери, чтобы не пропустить меня, и заранее занимал мне место за столом рядом с собой, что, конечно, кончалась скандалом: народу было много, и многие, выражаясь в их манере, «хотели плевать» на то, что место для кого-то занято.

Он смотрел на меня такими преданно-страстным взглядом, что невольно напоминал Карандышева из только что вышедшей тогда на экран «Бесприданницы».

Он глупел в моём присутствии и бормотал какие-то немыслимые комплименты. Он прозвал меня «императрицей Ириной-Евгенией» — (я как-то сказала, что жалею, что меня не назвали Ириной — моим любимым именем), и так за мной это прозвище и сохранилось на всю бытность мою в Медвежьегорском театре.

Он мешал мне заниматься моими макетами, жарко дыша мне в затылок, и я стала бесцеремонно его выставлять из «макетной», или щёлкать замком входной двери перед самым его носом.

Среди наших музыкантов был славный и толковый мальчик — скрипач Вася В., с которым у меня сложились хорошие, дружеские отношения. Однажды, когда мы вместе с Васей смотрели кино в одной из комнат для занятий, разыгралась бурная сцена: Егорушка кричал и клялся убить нас обоих, в щепки поломал ни в чём неповинный стул, и впал в такую истерику, что его едва успокоили.

С тех пор его окрестили «Коварство и любовь»…

Много лет прошло с той поры, много воды утекло. Но как сейчас вижу его бледное, несчастное лицо, с дрожащими губами, с безнадёжно-отчаянным, страдающим взглядом, и слышу прерывистый его лепет: