Выбрать главу

— С цепи сорвалась, — очень удачно каламбурит кто-то.

И Шмелеву бы с удовольствием влиться в общий поток веселья, разбавляя смешки и гул голосов офигеть-какой-остроумной шуткой, но...

Но позавчера за ужином он видел, как Виктория Михайловна вылетела из общей столовой, так и не притронувшись к еде.

Но вчера поздно вечером, выбравшись на балкон, он, кажется, слышал из номера этажом выше сдавленные всхлипы и даже поморщился — от усталости приглючилось, не иначе.

Но сегодня утром, столкнувшись с Каштановой в безликом гостиничном коридоре, едва не рванулся ее поддержать — показалось или действительно пошатнулась, плечом неловко вписавшись в выступ обоечно-цветочной стены.

Но. Но. Но.

Но его это все совершенно ведь не касалось! Ни полные тарелки на ее одиноком столе, ни подозрительно покрасневшие глаза и нездоровая бледность, проступающая даже сквозь идеальный как всегда макияж, ни то, как вздрагивала судорожно на каждый телефонный звонок. Не касалось ничуть!

И только эти гребаные "но"...

Мобильный взрывается трелью прямо во время обеда — Шмелев, взглядом неосознанно вжигаясь в прямую спину Каштановой, сидящей за соседним столиком, реагирует не сразу и напарывается на раздраженное тренерское:

— Я, кажется, просил отключать телефоны до вечера.

— Простите, Сергей Петрович, — пропускает смысл слов и выразительный взгляд: отец никогда не звонит просто так потрещать за жизнь, особенно зная расписание сына. А значит...

Ножки шаткого стула вгрызаются в пол с неприятным скрежетом; дружно направленные взгляды присутствующих проходят сквозь.

— Мама в больнице. С сердцем что-то. Простите, мне надо ехать. — Судорожно шарит по карманам в поисках денег на такси; натыкается только на холодную звенящую мелочь. — Черт, где тут банкомат рядом...

— Шмелев, у нас вообще-то завтра игра, не забыл? Кем тебя прикажешь заменить, если не успеешь вернуться?

— Сергей Петрович, извините, что вмешиваюсь, но мне кажется, для Шмелева сейчас важнее другое. — Решительный перестук каблуков замирает где-то у него за спиной; а голос Каштановой больше обыденного раздраженно-сух. — В конце концов, будет лучше выяснить все на месте и вернуться, чем сидеть здесь и дергаться.

— Хорошо, — цедит Макеев, не в силах противостоять обрушившемуся напору. Переводит взгляд на Шмелева. — Но чтобы завтра...

Последние слова летят уже в спину, тают в стремительном цоканье каблуков — Каштанова догоняет его только на улице.

— Да успокойтесь вы уже. Садитесь.

Шмелев несколько мгновений непонимающе смотрит сначала на сверкающий бок машины, потом — на Каштанову.

— Ну не съем же я вас, — выдыхает как-то устало, дергая дверцу со стороны водительского места — и Кузьма, сам не понимая как, оказывается на соседнем сиденье, попутно набирая номер отца.

У Виктории Михайловны в машине пахнет дорогими духами и пряной горечью крепкого кофе — и скрутившее дикое напряжение вдруг отступает, наконец позволяя полноценно вдохнуть.

— Ну что там?

Виктория Михайловна от окна разворачивается слишком поспешно; так же нетерпеливо, с облегчением явным, сдергивает с плеч насквозь пропитанный больничным духом белоснежно-хрустящий халат. И Шмелеву кажется — ведь только кажется же? — что в голосе ее искреннее участие.

— Все нормально. Диагноз не подтвердился. Просто гипертонический криз. — Фразы рубленные и утомленные; плохо скрытая тревога во взгляде. И сейчас, глядя на этого непривычно собранного и серьезного парня, Вика не верит даже, что это тот самый хамоватый насмешник Шмелев — воспоминания о первой встрече глянцево-яркие и странно-отчетливые. А сейчас ей совершенно необъяснимо хочется мимолетно сжать его руку и выдать это бессмысленно-затертое уверение про "все хорошо" и "наладится".

Необъяснимо ли?

Ведь Вика помнит — помнит, как это страшно: мельтешение белых халатов, резко бьющий едко-лекарственный запах, казенно-безликие фразы врача, опрокинутая на плечи безысходность и рядом — никого.

Вика помнит, как это страшно — терять.

Дымчатая вуаль подступающих сумерек мягко стелется по шоссе; застиранно-белое небо набухает скорым дождем.

Виктория Михайловна снова за рулем — молчаливая, отстраненная и сосредоточенная. Предложение поехать вместе на такси зарублено на корню, но Шмелев и сам не отдает себе внятного отчета, кой черт его дернул снова сесть к ней в машину, и только запах новых сидений, французских духов и кофе по венам льется странным покоем — и не это ли есть ответ?

— Виктория Михайловна, спасибо вам еще раз. И что Макеева уговорили, и что...

— Я просто сказала то, что думаю, — обрубает сухо, не сводя взгляд с дороги. — Никакие дела, проблемы, работа, матчи... ничего нет важнее семьи, родных и близких, ничего...

И что-то рвется, сбоит в ее голосе на последних словах — но Шмелев, сбитый трелью звонка, пропускает горькие ноты. Только замечает вдруг, как Каштанова, удерживая одной рукой руль, а другой прижимая мобильный к уху, моментально-резко бледнеет — будто все краски разом стерли с лица.

— ... Нет, меня не интересует! Я же еще год назад просила вас удалить этот номер из вашей чертовой базы!..

Мобильный со стуком летит на пол салона; в голосе у неизменно выдержанной Виктории Михайловны красной нитью проходит больная дрожь. Шмелев даже поразиться не успевает — рвется вперед, перехватывая руль из ослабевших рук и в последний момент отводя машину от лобового столкновения с ближайшим столбом. Отшатывается на сиденье, пытаясь дышать; сердце в груди навылет грохочет — и не столько от страха.

Потому что неизменно выдержанная спортивный директор вдруг, беспомощно опуская плечи, утыкается лицом в ладони — дрожит.

— Виктория Михайловна, что-то прои...

Давится дурацки-дежурным вопросом и жгучим недоумением — Каштанова, медленно, будто надломенно выпрямляясь, неловко утирает лицо ладонью; дышит часто и рвано — будто воздух в легкие не идет. И, глядя на извилистые змейки потекшей туши на выбеленных бледностью щеках, Шмелев в первое мгновение глохнет от желания просто...

Просто неуклюже притянуть ее к себе. Просто бережно стереть влажные потеки кончиками пальцев, а потом невесомо коснуться трясущихся плеч и как гребаную мантру повторять, что все обошлось.

Но вместо этого резко дергает за ручку двери, вываливаясь в вечернюю преддождевую хмурость; жадно глотает едкий бензиновый дух и запах дорожной пыли.

Не дышится.

— Простите меня. — Каштанова дверью хлопает приглушенно; прислоняется к боку машины — и Кузьма готов поклясться, что это просто в стремлении на ногах удержаться. — Наверное, вам и правда нужно было поехать на такси. А то из-за меня чуть... — Сглатывает поспешно; взглядом отстраненно полирует световое пятно ближайшего фонаря. — Просто я сегодня... Моей дочери сегодня исполнилось бы четыре года. — И тон ее, на последних словах неестественно-омертвевший, в сознание врезается остро заточенным скальпелем.

Шмелеву — у которого из всех близких только вполне себе бодрые родители — представить не то что страшно, физически невозможно: каково это — терять. Терять — и жить после с прямой спиной, арктикой в голосе и выдержкой каменной.

Каштанова — вечные шпильки, элегантные яркие шмотки, острый язык, едкий концентрат деловитости, льдистой сдержанности и отчуждения. Каштанова — терпко-сладкий привкус звучно-победоносного имени на пренебрежительно кривящихся губах; слепящий всполох непозволительно-женского в абсолютно мужском коллективе; глухое раздражение и закипающая буря смутной боли под ребрами. И откуда бы знать ему, что страшнее бывает — настолько, что странно становится: после такого выживают разве?