— Не дай бог такому на язык попасть, — говорили больные, — неистовый.
Дождавшись, пока очередной больной закончит выяснять по телефону, что за минувшую ночь произошло дома, как спали жена и детки, Казимир Игнович пробасил в трубку:
— Управдом? Ланской говорит… Ну, как приступили к ремонту?.. Что же, по-вашему, люди могут жить без крыши над головой?
В коридоре появляются врачи, сестры. Начинается утренний обход. Больные расползаются по палатам. Только Ланской остается у телефона.
Герасим Кузьмич, который не любит «проспекта язвенников», предпочитая ему койку, просит:
— Разверни картину современной жизни, доложи обстановку.
Ткаченко не хочется разговаривать с соседом. Он отмалчивается.
— Долго ты на меня еще будешь сердиться? Беспринципно, недостойно коммуниста. Я тебе только сигнализировал, а ты обижаешься, нехорошо, не по-товарищески!
— Не сигнализировал ты, а клеветал.
— Вот какой ты человек! А ведь я тоже кое-что читал, кое-что видел. И я был молодым, и мне мозги вправляли, да еще как вправляли.
— «Стружку снимали», «гайки подкручивали», — в тон соседу произнес Павел Петрович. — Какая гнусная терминология, со времен Крутковского, кажется, не слыхал этих «милых» выражений…
— Возможно, и не совсем интеллигентно сказано, но достаточно выразительно. Помню, я еще секретарем райкома комсомола в сельском районе был. Попытался проявить свою инициативу. Сейчас даже не помню какую. Не в этом суть. Секретарю райкома партии это не понравилось. Вызвал меня, снял мне штаны… Ладно, не морщись… Про штаны не буду говорить. Может быть, для твоего интеллигентного слуха это грубо звучит, пусть будут брюки, что же касается мозгов, то вправляли их мне — будь здоров! Выводы я для себя сделал на всю жизнь. Незачем умничать, другие, кому партия доверила мною руководить, не глупее меня. Раз так делают, значит, так и надо.
— Ты, наверное, никогда в газете не допускал «отсебятины»? — вспомнил Ткаченко с давних пор ненавистное ему слово.
— И горжусь этим. Без малого четверть века на руководящей работе, в газете десяток лет, а взысканий по партийной линии — ни-ни! Биография у меня чистая, как нетронутый лист бумаги. И твоему дружку Криницкому нечего писать. Руки коротки. Нахватался там всяких идей, работая за границей. Теперь все ему не так, все не нравится, реформы всякие, реорганизации предлагает. Мероприятия, рассчитанные на внешний эффект. Видали мы таких инициативных, энтузиастов. Пока в героях — сплошные идеи, а как без партийного билета окажутся, то голову ниже пупка опустят. Трудно мне с ним работать. Разные мы люди, но я у него на поводу не пойду. Можешь так и передать. Газету стыдно читать… О мещанах пишут, проблемы любви поднимают, а о подготовке к весеннему севу — одну-две заметочки. Не умеет Криницкий нацелить на главное. А сам о чем выступил в газете? С международным обзором. Разве это дело редактора? Тоже нашел международный центр — Принеманск. Международный обзор пришлет ТАСС, и печатай спокойно. Помяни мое слово, раскритикуют скоро «Зарю» в дым.
— Критике не помешаешь, — вздохнул Ткаченко, — разве ты один такой!
— Какой?
— Твердокаменный. Был в редакции еще такой Крутковский. Давно. До тебя еще. Наверное, слышал. Он тоже «отсебятины» не терпел. Впрочем, людей тоже не терпел. Изъясняться любил вообще о народе, человечестве… Что касается критики… От нее никто не застрахован. Редактор многих в газете критикует, но и сам должен быть готов выдержать огонь. Если он на это не способен, то лучше пусть и за перо не берется.
Нянечка принесла почту.
— Ткаченко, вам письмо. Заставила бы плясать, да доктор идет.
Вначале письмо, полученное Ткаченко, показалось непонятным, потом вспомнил: давно он получил такое же письмо и расхохотался. Обращаясь к нему, Павлу Петровичу, некто «X» писал:
«В качестве предостережения считаю своим долгом послать вам некоторые высказывания Антона Павловича Чехова по поводу ложности пути, на который вы встали:
„Вы пишете, что театр влечет к себе, потому что он похож на жизнь… Будто бы? А, по-моему, театр влечет вас и меня, потому что он — один из видов спорта. Где успех или неуспех, там и спорт, там азарт… Главное для меня, конечно, деньги, но интересны и подробности…“
„Я понимаю теперь, почему он так трагически хохочет. Чтобы написать для театра хорошую пьесу, нужно иметь особый талант (можно быть прекрасным беллетристом и в то же время писать сапожнические пьесы); написать же плохую пьесу и потом стараться сделать из нее хорошую, пускаться на всякие фокусы, зачеркивать, переписывать, вставлять монологи, воскрешать умерших, зарывать в могилу живых — для этого нужно иметь талант гораздо больший. Это так же трудно, как купить старые солдатские штаны и стараться во что бы то ни стало сделать из них фрак. Тут не то, что захохочешь трагически, а заржешь лошадью…“
„Беллетристика — покойное и святое дело. Повествовательная форма — это законная жена, а драматическая — эффектная, шумная, наглая и утомительная любовница…“
„Обо мне можете судить по следующей цитате из того же Чехова: „Водка мне противеет с каждым днем, пива я не пью, красного вина не люблю, остается только одно шампанское, которое пить не могу, пока не разбогатею““».
Таинственный «X» — это был Олег Криницкий. В том далеком году это не представляло загадки. Они сообща тогда написали пьесу, которая множество раз переделывалась, но все же была принята к постановке в Принеманском театре. Премьера вызвала много противоречивых оценок, нападок. Действительно, в ту пору было такое состояние, что «тут не то, что захохочешь трагически, но заржешь лошадью». Когда Ткаченко совсем повесил нос, он по почте получил от соавтора вот это послание, и сразу на сердце стало веселее. И не потому, что, мол, не только нам достается, но и великому Чехову приходилось в жизни несладко — некоторые и в этом находят утешение. Павла Петровича обрадовал и приободрил оптимизм соавтора. Надо работать, знать, что труд литератора нелегок, не всегда ему в пути светит солнышко, иногда горизонт заволакивают тучи, может и гроза разразиться. Вот и сейчас Олег вспомнил о друге — письмо прислал, чтобы отвлечь его от мрачных больничных дум.
Где же он раскопал копию письма? Раньше Криницкий не принадлежал к числу людей «обременяющих себя заботой об архивах». Дать прочитать письмо соседу? Наверное скажет, что Чехов «жил в другую историческую эпоху, для нас его высказывания не типичны и не может наш советский писатель ржать лошадью».
— Ну вот, полюбуйся, — не выдержал долгого молчания Герасим Кузьмич, — новые фокусы Криницкого: завел на страницах газеты «Дискуссионный клуб». И напечатал статью какого-то злопыхателя, которому не нравится, как у нас ведется антирелигиозная пропаганда. Критикует не одного-другого лектора, а саму практику ведения этой работы. Чего тут спорить? Не первый год атеизмом занимаемся. А теперь нашелся умник, и все ему не нравится. По какому праву «Заря» предоставила ему свои страницы?
— Герасим, ты никогда не слышал, чтобы человек ржал как лошадь? — спросил Ткаченко.
Герасим Кузьмич не успел ответить на озадачивший его вопрос, как в палату вошла врач. Он тут же состроил на лице болезненную гримасу:
— Доктор, меня всю ночь мучали боли в животе, донимали газы, — и задрал рубашку, обнажив круглый живот.
Ткаченко отвернулся к стене. Остается только заржать лошадью. Ох и горазд же врать этот Герасим! Всю ночь в палате раздавался его разбойничий храп, а сейчас, оказывается, мучался, газы донимали.
— Доктор, когда выпишите? — спросил Павел Петрович.
— Теперь уже скоро.
Едва за врачом закрылась дверь, как Герасим Кузьмич стал выговаривать соседу. Надо вести себя, мол, скромнее, не к чему указывать врачу. Она сама знает, кого и когда выписывать.
— Не бойся, — прервал Ткаченко, — я ей не скажу, что ты спал богатырским сном, что тебя не мучали боли, а меня донимал твой храп.