Помимо блестящего владения словом, знания законов драматургии Николай Робертович обладал актерским даром, и это усиливало впечатление. Эрдман в жизни немного заикался. Но при чтении своих произведений умел использовать этот недостаток, заикаясь точно перед репризой, которую таким образом подавал. Он знал о своих актерских способностях, и был у него на это свой расчет. Как-то, когда мы уже были дружны, он говорил о своем заикании — недуге, который ему досаждал: «Ин-ногда утром я просыпаюсь и с-слова сказать н-не могу… — И после паузы: — Так н-ничего и не п-продашь!»
Работу Николая Робертовича приняли с восторгом. Наконец мы обрели реальную почву для творчества и с новыми силами принялись репетировать, получая удовольствие от точности драматургии, от верно угаданного существа намечавшихся у нас характеров. Ничего не сказав после нашего первоначального показа, он, оказывается все заметил, — и достоинства наши, и недостатки — и все это учел и привел в соответствие. Его присутствие на репетициях не было безучастным, внутри шла работа — все проигрывалось им, иногда он подсказывал, очень лаконично, фразу или слово, раскрывавшие смысл куска, выявлявшие новую грань характера. Он поражал нас тонким пониманием актерской профессии.
«Выйдя на зрителя», мы поняли, что наша радость носит не просто семейный, цеховой характер — мы пользовались широким пониманием и поддержкой публики. Зритель реагировал бурно, и нам приходилось пережидать реакцию публики, которая длилась почти столько же времени, сколько и произнесение самого текста. Успех был ошеломляющим. Спектакль шел в течение двенадцати лет, а жизнь интермедий еще долго продолжалась на концертной эстраде.
Роль Лаунса мне поначалу совсем не давалась, меня даже традиционно снимали с нее. Было и такое. И я прекрасно понимал, кому обязан своим успехом. Самой большой наградой для меня было то, что Николай Робертович тоже остался доволен. Внешне он никак этого не выражал — не тот характер, — но я уже начинал угадывать, что происходит у него внутри. Он даже как-то обронил фразу, что его драматургия, как правило, выявляет актера, способствует успеху. В этом было как бы признание нашей обоюдной причастности к происходящему.
Общий успех всегда сближает, и я, продолжая относиться к Николаю Робертовичу с почтением и некоторой робостью, набрался смелости и попросил его написать для меня концертный номер. Он неожиданно согласился. Хорошо помню свой первый визит к нему домой. Удивил лаконизм в обстановке. В кабинете — полки для книг, полупустые, но постепенно заполняющиеся новыми изданиями, диван, кресло и два стула. Никаких статуэток, ваз, бра и прочего. Стол, лампа с зеленым абажуром, простой письменный прибор и большое количество разнообразных ручек в стакане — принадлежность профессии. Все.
Мы посидели в кабинете, поговорили ни о чем, для приличия, и, когда я посчитал, что можно приступить к делу, нас неожиданно пригласили в столовую. Тот же стиль — стойка буфета, женский портрет на стене и стол. Все. Но на столе, покрытом белой накрахмаленной скатертью, с чинно торчащими салфетками, был приготовлен роскошный завтрак с черной икрой, горячим и коньяком. Закончился завтрак — закончился визит. Разговор по делу так и не состоялся. Николай Робертович проводил меня в переднюю, подал пальто, распрощался, просил звонить — но как-то неопределенно.
Выждав некоторое время, я позвонил. Снова был приглашен лаконичным «заходите», вся процедура повторилась, но дело не продвинулось ни на шаг. На все мои попытки заговорить о будущем номере Николай Робертович благожелательно, понимающе кивал и переводил разговор на другую тему. Шло время, визиты продолжались и отличались один от другого только тем, что проходили в разное время суток — за завтраком, обедом или ужином. До творчества дело не дошло. Так он ничего и не написал…
Но произошло нечто большее — состоялось дружество с замечательной личностью, с незаурядным человеком, который постепенно раскрывался наперекор моему первому о нем впечатлению. То, что казалось чопорностью, на самом деле являлось своеобразной броней, защищавшей его от жизни. По сути, он был мягким, интеллигентным и добрым человеком, и бесконечно талантливым. Он любил жизнь, искусство и свою маму, которую регулярно навещал, а в известный период вынужденного отсутствия аккуратно слал ей письма, и, не теряя юмора, подписывался «твой Мамин-Сибиряк».