Старуха уцепилась за Заму, слезы катились по ее щекам. Он вытер одну из них и сказал:
- Не плачь, Мафалда.
Он прервал молчание в первый и последний раз.
По мнению автохтонов, их скотина может говорить, но молчит, понимая, что речь вызывает демонов, ибо все наши слова - суть проклятия на языке эмпирея. Похоже, слова Замы на самом деле обернулись проклятием. Толпа расступилась, как расступаются волны перед ужасными челюстями кронозавра, и вперед выступил Церикс.
На его окованном железом посохе красовалась гниющая человеческая голова, а тощее тело его было обернуто в свежесодранную человеческую кожу; но, взглянув ему в глаза, я поразился, что он заботится о подобной мишуре, как удивляешься при виде очаровательной женщины в стеклянных бусах и платье из фальшивого шелка. Я и не думал, что он такой великий маг.
Во мне сработала привычка, отточенная за долгие годы тренировок, и, позволяя Предвечному рассудить нас, я отсалютовал своему сопернику ножом, вложенным мне в руку Бургундофарой, чуть задержав плоское лезвие перед лицом.
Без сомнения, он решил, что я собираюсь убить его, как хотела того Бургундофара. Он прошептал что-то в свой левый кулак и приготовился читать смертоносное заклинание.
Зама переменился. Не медленно, как это бывает в сказках, а со внезапностью куда более устрашающей, он вдруг снова стал мертвецом, который вломился в нашу комнату. Из толпы послышались крики, похожие на визги стаи обезьян.
Церикс бежал бы, но его обступили стеной. Может быть, кто-то схватил его или нарочно преградил ему путь - не знаю. В одно мгновение Зама набросился на него, и я услышал треск шейных позвонков, похожий на хруст кости в зубах пса.
Один-два вздоха они лежали друг на друге - мертвец на мертвеце; затем Зама поднялся, снова живой и теперь живой совершенно, если только я что-то понимаю. Я увидел, что он узнал старуху и меня, его губы медленно разомкнулись. С полдюжины клинков пронзили его, не успел он выговорить ни слова.
Когда я подбежал к нему, он был уже не человеческим существом, а куском кровоточащей плоти. Кровь ослабевающим ручьем струилась из его горла; сердце явно еще билось, захлебываясь кровью, хотя грудь была взломана мясницким крюком. Я встал над ним и попытался заново вернуть его к жизни. Голова, насаженная на упавший посох Церикса, уставилась на меня своими гнилыми глазницами, и, борясь с тошнотой, я отвернулся - я, палач, вдруг подивился собственной жестокости. Кто-то взял меня за руку и отвел на корабль. Только когда мы поднимались по шаткому трапу, я сообразил, что следую за Бургундофарой.
Хаделин встретил нас среди деловито хлопочущих на палубе матросов.
- На этот раз они до него добрались, сьер. Ночью мы боялись напасть первыми. Днем-то другое дело.
Я покачал головой:
- Его убили потому, что он уже не был опасен, капитан.
- Ему нужно прилечь, - прошептала Бургундофара. - Это забирает у него почти все силы.
Хаделин указал на дверь под верхней палубой.
- Если ты спустишься, сьер, я покажу твою каюту. Она невелика, но...
Я вновь покачал головой. По обе стороны от двери стояли скамьи, и я попросил разрешения остаться там. Бургундофара пошла поглядеть на каюту, а я сел, пытаясь стереть из памяти лицо Замы и наблюдая, как команда готовится отдать швартовы. Один из загорелых речников показался мне знакомым; но хоть я ничего не могу забыть, иногда мне с трудом удается добраться до нужной полки в хранилище собственной памяти, которое все продолжает разрастаться.
33. НА БОРТУ "АЛЬЦИОНЫ"
Это была шебека, с низкой посадкой и широкая в корпусе. Фок-мачта несла огромный косой парус, грот-мачта - три прямых, которые можно было спустить на палубу и зарифить, а бизань - гафель и прямой марсель над ним. Бом-марс надставлялся флагштоком, где по торжественным случаям (а наше отплытие Хаделин счел именно таким случаем) можно было поднимать вымпел, который свешивался до самой воды. На марсах также трепетали флажки, чья символика не принадлежала ни одному из известных мне народов Урса.
По правде говоря, что-то неотразимо праздничное есть в отплытии под парусами, если только оно происходит при свете дня и при хорошей погоде. Мне то и дело казалось, что мы уже отчаливаем, и постепенно на душе у меня становилось легче. Я чувствовал, что радость сейчас неуместна, что я должен быть измученным и несчастным, каким я и был, когда склонялся над телом бедного Замы и сразу после этого. Но я не мог удержать это настроение. Я натянул капюшон плаща на голову, как накинул в свое время капюшон гильдейского плаща, когда с улыбкой на устах шагал по Бечевнику в изгнание, и хотя мой плат (тот, что я нашел в своей каюте на корабле Цадкиэля утром - ныне таким же далеким, как первое утро Урса) оказался черным точно сажа по чистой случайности, я снова улыбнулся, вспомнив, что Бечевник тянется вдоль этой самой реки, и вода, плещущаяся о наши борта, позже омоет его темные бордюрные камни.
Опасаясь возвращения Бургундофары или случайного взгляда одного из матросов, я поднялся на несколько ступенек на ют и обнаружил, что, пока я сидел в одиночестве, погруженный в свои мысли, мы уже отчалили. Ос остался далеко позади и еще не скрылся из виду лишь благодаря кристальной чистоте воздуха. Теперь я хороши знал его кривые улочки и гнусных обитателей; но лучистый утренний воздух придавал накренившимся стенам и полуразрушенным башням облик зачарованного города, который я видел на картинке из коричневой книги Теклы. Разумеется, я вспомнил ту сказку, ибо помню абсолютно все; и вот я начал рассказывать ее самому себе. Перегнувшись через перила и глядя на уплывающий вдаль город, я шепотом повторял слова сказки, а скорый ход нашего кораблика, чутко ловившего легчайшие утренние бризы, постепенно убаюкивал меня.
Сказка о городе, забывшем Фауну
Давным-давно, когда плуг был еще в новинку, девять человек отправились вверх по реке на поиски места для нового города. После долгих дней утомительного гребного похода по глухомани они поравнялись с лугом, на котором одна старушка выстроила из сучьев хижину и разбила сад.
Там они пристали к берегу, ибо припасы у них давно закончились и уже много дней подряд ели они лишь ту рыбу, что удавалось им выудить по дороге, и пили только речную воду. Старушка, назвавшаяся Фауной, дала им меду, спелых дынь, белых, черных и красных бобов, моркови, редиса, огурцов толщиной в руку и яблок, вишен и абрикосов.