Кублашвили неопределенно хмыкнул. Не хотелось посвящать Алтунина в историю неудачных попыток попасть в действующую армию.
— Третьего ноября стали молотить дзот не только спереди, но и сзади, и с боков. Мы очутились в огненном мешке. Долбили минометы, крупнокалиберные пулеметы. Земля дымилась от разрывов. Откуда тогда было знать, что полк переместился, улучшил позиции; телефонная связь оборвалась, а связной штаба по пути к нам погиб. Посоветовался я с Михеевым — он парторгом заставы состоял — и выложил товарищам все как есть.
— Понятно! — буркнул Величко и твердо сказал, точно топором рубанул: — В окружениях мы уже бывали, и ничего, обошлось. Забыть про нас не могли, и без приказа уходить нельзя. Клятву дали.
Другого я от него не ожидал. Младшую сестренку Ванюшки и мать каратели загубили, и никто не видел, чтобы Ваня улыбался или шутил. Да и у остальных были свои счеты с фашистами.
Так и договорились: отбиваться до последнего патрона. А на случай, если танки прорвутся, связки гранат приготовить. Пускай мы погибнем, но хотя бы четыре танка подобьем.
Ночи в ту пору стояли лунные, и нам удавалось отгонять пулеметным огнем подползавших гитлеровцев.
Дни те и ночи смешались в моей памяти. Помню только, что от амбразур не отходили, спали по очереди, урывками, прикорнув в углу на патронных ящиках.
Как-то призатих бой, я и говорю Михееву: «Плохо дело, парторг. Ни воды у нас, ни хлеба, боеприпасы на исходе. Конечно, не зря сидели, «мундиров» немало наколотили. И хоть не хочется умирать, да куда денешься. Вот только жаль, что заявление мое рассмотреть не успели. — И вдруг мысль пришла мне в голову. — Ребята, можно ведь сейчас рассмотреть? А? Ты, Михеев, парторг заставы, Павлуша Куприянов — коммунист. Вот и примите меня в партию».
— Не имеем права двумя голосами принимать, — ответил Михеев. — Обождать придется.
Горько мне стало. Может, считанные часы жить нам осталось, а он подождать советует. Ничего я не сказал, к пулемету отошел. Что ж, нельзя так нельзя.
Михеев, поразмыслив, окликнул меня.
— Не имеем мы полномочий принимать тебя, Федя, в партию, но, думаю, нам простят это нарушение устава. Давай, Куприянов, пиши протокол!
Чистой бумаги, сколько ни искали, не нашли, и тогда Михеев, протянув Куприянову клочок обоев, продиктовал:
«Протокол общего партийного собрания заставы № 12 26-го погранполка от 4 ноября 1942 года.
Присутствовали: Михеев, Куприянов.
Повестка дня: слушали заявление товарища Алтунина Федора Григорьевича о вступлении в партию во время боя.
Постановили: принять товарища Алтунина кандидатом в члены ВКП(б), как доказавшего в бою преданность партии Ленина.
Председатель Михеев. Секретарь Куприянов».
Тут Ванюшка вступил в разговор.
— А нельзя ли, — говорит, — добавить, что я, как комсомолец, поддерживаю заявление сержанта Алтунина?
— Писать это не будем, — ответил Михеев, — а вот на общем собрании обязательно доложим.
Куприянов перечитал протокол и положил его на ложу своего автомата, чтобы поставить последнюю точку. В это время шальная пуля зацепила его. К счастью, легко.
— Ну, а дальше что было? — спросил Кублашвили.
— Дальше? — поднял на него погрустневшие глаза Алтунин. — Поднажал полк и выручил нас. На пятые сутки выручил. Передать не могу, что почувствовал, услышав родные голоса. Никогда в жизни не радовался, как в то утро.
Поддерживая Куприянова, стали мы выбираться из дзота. Ослабли, от голода едва на ногах держались. А Ваня Величко — все же помоложе, покрепче он был — опередил нас и на бруствер окопа вскочил. Один раз успел «Ура!» крикнуть, и смерть настигла его. Вот и говори после этого, что нет судьбы. Огневую осаду пережил, а тут, на тебе, пуля отыскала. Жалко Ванюшку, очень жалко.
Наступило молчание. Нарушил его после длительной паузы Кублашвили.
— Где сейчас ваши боевые друзья?
— Живы и здоровы. Трудятся. Семьи у всех, дети, работа, а теперь все отложили, договорились свидеться на развилке, где дзот стоял. — Алтунин посмотрел на часы. — Скоро Орджоникидзе, собираться пора.
Попрощавшись, Кублашвили перешагнул было порог и снова вернулся в купе.
— Федор Григорьич, а протокол утвердили в полку?
— Утвердили. Единогласно. — Глаза Алтунина молодо заблестели, и лицо суровое, неулыбчивое, стало добрым и приветливым.
2
Чем ближе к дому, тем больше волновался Кублашвили. Перехватило горло, когда увидел домики села Ахалдаба, разбежавшиеся по склону горы сады и виноградники.
Селом шел быстро, а потом и вовсе побежал.
Остановился перевести дыхание только у знакомой, потемневшей от времени калитки.
— Вот и я! Здравствуй, мама! — сказал просто, будто вчера уехал.
Обняв за плечи, бережно усадил на диванчик, а сам, как когда-то в детстве, прижался лицом к ее крестьянским, в мозолях и трещинах рукам.
Сердце переполняла безмерная любовь, которой гордился и которой, сам не зная почему, стеснялся.
Мама, дорогая мама! Ох и состарилась же ты, родная! Похудела, вроде бы стала ниже ростом. Морщинки на лице, серебряные нити в твоих волосах!
Изменилась не только мать. Все в отчем доме было не таким, как прежде. Даже комнаты, казавшиеся маленькому Варламу высокими и просторными, выглядели теперь низкими и темноватыми.
Первые несколько дней Кублашвили захлестывали воспоминания отрочества, волновали встречи с односельчанами. Те, с кем он в свое время бегал наперегонки, стали уважаемыми бригадирами, механизаторами.
Неузнаваемо изменилась и жившая неподалеку от них девчонка. Нынче это уже была не угловатая хохотушка Нина с торчащими в стороны черными, словно воронье крыло, косичками, а представительная учительница с университетским значком на лацкане строгого светло-синего жакета.
Но многих друзей, увы, недосчитался Варлам. На фронте сложили они свои головы. Кто на Украине, кто в предгорьях Кавказа, кто на Волге. А некоторые за четыре года войны не получили ни единой царапины, а погибли уже при штурме рейхстага.
Приглашения в гости следовали за приглашениями, и Кублашвили даже устал от них.
«Хватит, — сказал он себе. — Что-то очень я разгулялся».
Мать молча радовалась, видя, что Варлам занялся хозяйством. Поправил покосившиеся ворота, починил прохудившуюся крышу на сарае, перестлал пол в кухне, наколол дров про запас.
А то как-то под вечер старательно сгреб в кучу старые сухие рыжеватые, как белки, листья и поднес к ним горящий обрывок газеты. Сидя на деревянном чурбачке, задумчиво наблюдал за разгоравшимся пламенем. Вздрагивали и, словно от нестерпимой боли, свертывались в трубочку листья.
И когда вроде бы все переделал, затосковал.
Верно говорят, что любовь, привязанность проверяются в разлуке. Закроет глаза, и появляются друзья-товарищи, вся исхоженная, знакомая до последнего камешка пограничная земля. Честное слово, если б не боялся обидеть мать, уехал бы досрочно.
Недельку спустя, мать набросила темный кружевной шарф, и они отправились проведать дальнего родственника, дядюшку Зураба, жившего в соседнем селении.
Сидя за столом, ломившимся от всевозможных яств и кувшинов с вином, дядюшка Зураб неторопливо разгладил пышные усы и сказал:
— Смотрю я на тебя, Варлам: в два наката на груди у тебя награды. Понимаю, за здорово живешь их не дают. И хотя догадываюсь, за какие заслуги пограничников награждают, но все же любопытно узнать, если не военная, извиняюсь, тайна, много ли ты, сынок, врагов под корень подрубил?
В ожидании ответа дядюшка Зураб навалился подбородком на кулаки.
Варлам несколько растерялся под устремленными на него взглядами многочисленных гостей. Не мастер он говорить, не очень-то гладко у него получается.
Стараясь скрыть смущение, достал папиросу, размял ее в пальцах, чиркнул спичкой да так и застыл, задумавшись, с отсутствующим взглядом. Хорошо бы сказать покороче, буквально в нескольких словах.
Огонек подобрался к пальцам, и только тогда Варлам, очнувшись от своих мыслей, поспешно прикурил, чуть суховато ответив: