Выбрать главу

Оттуда отвечали, но редко и неприцельно. «Только бы не заметили!» — напряженно думал я, когда Бобров, маскируясь в кустах, подбирался к сторожке.

Вот он привстал на одно колено, и звонко разорвалась брошенная в окно граната. «А-а-а!» — всплеснулся и замер на высокой ноте истошный вопль.

Боброва точно пружиной подбросило. Он вскочил на ноги (откуда только силы взялись?) и толкнул дверь. Она не подалась. Тогда он, чертыхнувшись, нажал плечом. Крючок соскочил, и дверь распахнулась настежь.

Бобров глубоко вздохнул, будто ныряя под воду, и неуловимым движением передвинул автомат из-за спины вперед. Протрещала очередь, и он бросился внутрь избушки.

Это рассказывать долго, а все произошло буквально в считанные секунды. Я побежал к нему на помощь, но она не потребовалась.

Ефрейтор вышел мне навстречу, и по выражению его лица я понял: нарушители обезврежены.

Что ж, они получили то, что должны были получить. На огонь будем отвечать огнем.

Я с признательностью смотрел на своего друга и товарища, в груди нарастала теплая волна, с удовольствием расцеловал бы его. Но у солдат целоваться не принято, и я молча, но с чувством пожал ему руку выше локтя.

Послышался рокот автомашины. Он нарастал, приближался. Вскоре мы увидели темно-зеленый заставский газик. Подпрыгивая на ухабах и корнях, он мчался по проселку.

Машина еще не успела остановиться, а капитан Пугачевский, распахнув дверцу, уже бросился к нам. Я собрался было обо всем доложить ему, но он и слушать не захотел. Крепко обнял меня, потом Боброва и сказал совсем не по-уставному: «Вижу, вижу, полный порядок в пограничных войсках. Спасибо, ребята, спасибо, дорогие мои!»

Ваня Мельничук (он приехал с начальником заставы) подобрал мою фуражку у колоды и принес ее мне. Взял я ее, видавшую виды, порядком выцветшую, в руки и — поверите ли? — мороз побежал по коже: в тулье дырка от пули.

«Ну, видно, в сорочке ты, Алексей Сапегин, родился. — подумал я. — На волосок от смерти был, а остался в живых…»

Пришелец с той стороны

Вот сижу я с вами, вспоминаю службу на заставе. Многое забылось, померкло, затаилось в уголках памяти. Но и поныне не угасло ощущение тревожной обстановки на границе. Поиск за поиском, засады, связанные с ними переживания.

Не раз и не два приходилось мне схватываться смертным боем с агентами иностранных разведок — шпионами и диверсантами. Малопочтенная эта публика, со всей ответственностью могу сказать, практикует такие ухищрения и комбинации, что только диву даешься. Кажется, нет предела вероломству их и коварству.

Судьба так распорядилась, что к одному такому делу я имел самое непосредственное отношение. История эта, мне кажется, довольно любопытная, и постараюсь рассказать все обстоятельно.

Те двое, которых мы с Бобровым взяли в лесной сторожке, были, нет сомнения, матерыми разведчиками, что называется, птицами большого полета. Они имели при себе портативный радиопередатчик, миниатюрный фотоаппарат, кассеты с микропленкой и иную шпионскую технику, не говоря уже про кучу денег, паспорта и трудовые книжки (разумеется, фальшивые) на разные фамилии. Не забыли снабдить их и ампулами с цианистым калием. Эти «конфетки», как их называют между собой господа лазутчики, были предусмотрительно зашиты в воротники рубашек и предназначались на случай захвата или провала. Но они не воспользовались ими. Вероятно, надеялись отбиться, уйти. Да мы с Бобровым поломали все их планы и расчеты.

И тогда я считал, и сейчас того же мнения, что особого героизма не проявил и подвигов за мной не числится. Но высшее начальство, видимо, думало иначе, потому что мне за ту операцию дали в порядке поощрения краткосрочный, как говорят в армии, отпуск.

Когда мне объявили об этом, я почувствовал себя просто на седьмом небе. Побывка! Большое это поощрение для солдата.

Родные, увидев меня, сами понимаете, несказанно обрадовались. Поцелуям, радостным слезам и объятиям не было конца. Что ни говори — пограничник, чуть ли не героическая личность!

Тяжеловато жилось после войны, но мне отвели самую мягкую постель, в тарелку подкладывали самые сладкие куски. Не знали, куда посадить, чем еще угостить.

Но вот схлынули первые восторги, все рассказано-пересказано, и я решил пройтись по селу. Тщательно побрился, наодеколонился, подшил свежий подворотничок и при полном, что называется, параде вышел на деревенскую, поросшую, как обычно бывает, подорожником и спорышей улицу.

Походил, посмотрел, послушал — и до того горько стало на сердце, что в пору завыть. И раньше знал я из писем, что редкую семью не задела война, что во многие дома пришли скорбные «похоронки».

Но сейчас своими глазами увидел осиротевших, потерявших отцов ребятишек, доверчиво льнущих к каждому мужчине, увидел молодых, рано поблекших вдов, выполнявших натруженными руками такую тяжелую крестьянскую работу, что и не всякому мужику по плечу.

Встретился с друзьями детства и юности, с кем когда-то учился в школе, ездил в ночное, работал прицепщиком на тракторе, мастерил самодельные радиоприемники…

Встретился, а лучше бы и не встречаться. Говорил я с ними, отводя глаза в сторону, замирая от жалости, делая вид, что не замечаю костылей и зашпиленных булавками штанин, не вижу култышек вместо рук, лиц, обезображенных шрамами, ожогами.

Рядом с ними почему-то чувствовал себя неловко, скованно. Будто уличили меня в чем-то постыдном, недостойном, словно виноват был, что не убили меня на фронте, что целы у меня руки и ноги, что сам я такой рослый, здоровый и крепкий.

Никто в селе наверняка так не думал, но мне казалось, что в глазах у всех тех многочисленных вдов и сирот, калек и инвалидов застыл немой укор.

Но не будешь же всем и каждому доказывать и объяснять, что я не выбирал, где служить, что в свое время рвался на фронт, да и на границе не санаторий и не дом отдыха, там тоже стреляют и гибнут солдаты…

Такие вот мысли одолевали меня в те дни. Другой, может, махнул бы рукой на те размышления и укоры совести, но я счел за лучшее отсиживаться дома, как можно реже показываться на людях.

И теперь, много лет спустя, могу признаться, что почувствовал некоторое облегчение, когда срок отпуска подошел к концу, настала пора уезжать.

…Вернулся на родную заставу. Поздоровался с ребятами, доложил начальнику про возвращение и со всех ног, бегом к своему Кубику.

Если б вы видели, как он меня встретил! Обычно спокойный, выдержанный, он извивался всем своим туловищем, тыкался холодным влажным носом в руку, лизал пальцы.

«Ну успокойся, успокойся!» — уговаривал я, растроганный столь искренней преданностью.

Кубик не сводил с меня светло-коричневых глаз и в них стояла тревога: «Не оставишь меня снова, хозяин, не уедешь? Конечно, никто меня не обижал, Мельничук исправно кормил и поил, но все же без тебя было очень тоскливо…»

Я чесал у него за ухом (он любит это) и рассказывал про отпуск. Кубик внимательно слушал и, хотя не понимал моих слов, но по интонации голоса хорошо распознавал, что говорю я о чем-то ласковом, душевном, приятном.

Собаки очень ценят ласку и внимание, как, впрочем, и люди, и платят за них сторицей. Вместе с тем, поверьте моему опыту, остро чувствуют неискренность и фальшь.

Приходилось видеть инструкторов, которые вроде бы и не обижают своих овчарок, а вот на ласку скупились. Лишний раз не погладят, не дадут лакомства, не поиграют в свободное время. Отношения строго официальные, черствые и холодные. Дружбы нет. Где уж тут быть подлинному контакту, когда собака понимает хозяина с полуслова, угадывает его желания по выражению лица, по едва сдвинутым бровям…

То, о чем я говорю, далеко не пустяк, как может показаться на первый взгляд. В работе, в службе, уверяю вас, это крайне важно.

«Собирайся, Кубик, — сказал я и взял щетку. — Выкупаю тебя, почищу. Ведь я точно знаю, что не давался ты Мельничуку в руки».

И вот мы на берегу пруда. Кубик уже успел окунуться и, подбежав, отряхнулся, обдав меня брызгами.