На какую-то минуту Кублашвили растерялся. Назвать цифру — это, по существу, ничего не сказать. Что сухая цифра? Разве передаст она всю сложность службы, когда ты обязан, ничем себя не выдавая, всматриваться, прислушиваться к шорохам, без слов, без права накурить, согреться у костра. Когда союзниками твоими становятся туман и темень, метель и дождь.
Не лучше ли рассказать про вьюжную февральскую ночь, ту памятную ночь. По рыхлому тяжелому снегу шел он впереди поисковой группы. Не все гладко было в тот раз. Овчарка, распоров где-то лапу, прихрамывала, оставляя за собой кровавые пятнышки; она часто теряла след и тогда начинала скулить, а найдя его, снова вела дальше.
Нагнали диверсантов, когда поредел, побелел воздух и из-за леса неторопливо выполз мутный рассвет. В свист и завывание ветра вплелись раскатистые автоматные очереди.
Рассказать, как, рассекая тусклое ночное небо, взвиваются, шуршат, разбрызгивая искры, ракеты; как стреляли в него и стрелял он, ощущая податливо упругий спусковой крючок; о том, что вначале ему казалось, будто все пули летят прямо в грудь, и сердце останавливалось, словно его уже не было; и как страшно, да, он не боится этого слова, страшно, когда пули, угрожающе взвизгивая, пролетают над тобой; и что не раз вспоминал он добрым словом старшину заставы, жестко требовавшего, чтобы пограничники брали в наряд полный боекомплект, потому что патроны в бою дороже хлеба.
Рассказать, что ему фантастически везло: пули свистели так близко, что, казалось, задевали волосы на голове; продырявили фуражку, шинель, а он остался жив и невредим.
Рассказать, как бежал за овчаркой по жесткому, колючему жнивью и почерневшей картофельной ботве. На какой-то миг в сердце закралась смертельная тоска. Показалось, что он, Кублашвили, остался один на сотни километров и где-то очень далеко, за тридевять земель, люди, огни, тепло. Овчарка вела по слежавшейся, нешуршащей листве через осенний лес, голый и мокрый. Тонкие ветки ольшаника стегали по груди. Луна мутно просвечивала сквозь рваные тучи. Потом над кустами и деревьями, затопляя все вокруг, поднялся густой туман. В лощине натолкнулся на заброшенный колодец со сломанным журавлем. А чуть дальше в полуразвалившемся сарае, под кучей прелой соломы отыскал нарушителя.
Рассказать о розыске прокравшегося из-за кордона лазутчика. Поля едва оттаяли, и земля, точно резиновая, подавалась под ногами. Глубокие колеи были до краев наполнены мокрой снежной кашей. Измученные и продрогшие, шли они с ефрейтором Кирюхиным мимо спящих хуторов через лес и болото. В темном, словно вороненая сталь, небе со свистом и гоготом проносились гуси, курлыкали журавли. В можжевеловом подлеске увидели седые, чуть теплые угли костерка. По-видимому, тот, кого они искали, делал тут короткий привал. Врага настигли за много километров от места перехода границы. Яростно отстреливался он из двух пистолетов, и все же они взяли его…
Можно было бы рассказать и про верного, преданного друга — овчарку, не раз и не два выручавшую из беды. И даже про видавшую виды, побуревшую от дождей и пыли, многострадальную солдатскую шинель. Нередко служила она одеялом. Укрывала от непогоды. Спасала от холода. На ней вытаскивал он из-под вражеского огня раненого товарища.
Многое мог бы рассказать Кублашвили, но вовремя остановил себя. Никита Федорович наверняка очень занят, он служит в штабе погранвойск, сейчас приехал по делам в отряд. Нехорошо задерживать его.
И Кублашвили коротко ответил:
— Не довелось мне, как говорят в Грузии, поймать дэва за ухо [4], но двадцать восемь задержаний в послужном списке имеется.
— Двадцать восемь… Неплохо, Варлам, очень даже неплохо… Это мне с Ингусом только за один год удалось изловить полторы сотни нарушителей. Обстановка была иная, соответственно и результаты. Будь на моем месте другой, то действовал бы, уверен, не хуже, а возможно, и лучше…
Кублашвили показалось, что слова о своей безвозвратно прошедшей боевой молодости Карацупа произнес с какой-то едва уловимой грустью. Ведь ему довелось начать пограничную службу на прославленной дальневосточной заставе, которой командовал Иван Корнилович Казак. Тот самый, что в конце октября 1929 года с десятком бойцов отразил нападение большой группы вооруженных бандитов.
В глухую дождливую ночь враги перешли вброд мелководную пограничную речушку и, уверенные в успехе, с душераздирающими воплями ринулись в атаку. Но они рано торжествовали победу, их встретил сокрушительный отпор. За станковым пулеметом тогда лежал сам начальник заставы, а его жена, Татьяна, заняла на время боя место второго номера пулеметного расчета.
Без малого двести вражеских трупов осталось у иссеченных пулями кирпичных стен казармы, ставшей вторым домом для Никиты Карацупы.
— Обстановка, брат, была другая, — задумчиво повторил Никита Федорович. — В конце тридцатых годов японская разведка делала ставку на массовый заброс агентуры, проявляла на нашей границе бешеную активность. Белогвардейские диверсанты, хунхузы, контрабандисты всех мастей не давали покоя… Да и в конце концов дело не в количестве задержаний. Хорошо, просто замечательно, если бы они вообще не лезли к нам. А сейчас двадцать восемь — немало.
— Было бы больше, Никита Федорович, да осенью на операции сорвался Балет с мостков в речку и схватил воспаление легких. Как ни лечили, что только ни делали, а спасти не сумели.
— Какой еще Балет? — удивился Карацупа. — Насколько помню, в школе у тебя была Гильза. А Балет — у старшего сержанта… — Карацупа наморщил лоб. Он отличался завидной памятью, помнил имена и фамилии многих своих учеников и клички их собак. — У старшего сержанта Зимина, — уверенно сказал. — Да, у Зимина! Этот Балет крупный такой, темно-серой масти. Характер имел строгий… Следовик неплохой, весьма приличная собачка.
Кублашвили невольно отметил, что Карацупа сказал не «собака», а «собачка», и это в его устах звучало высшей похвалой. Так ласково мог говорить лишь человек, беззаветно любящий свою работу, свое дело.
— Вы не ошиблись, Гильза у меня была. Работал я с ней, задержания имел. Но тут Зимин в запас ушел. Определили Балета в резерв. Кто знает, сколько бы он там пробыл, да при прочесывании леса овчарка сержанта Анохина глаз потеряла. Начал Анохин Балета к себе приручать. Время идет, а толку никакого. Не подпускает его Балет, зубами, как волк, щелкает. Ну просто не собака, а Змей Горыныч. Анохин и в вольер войти не решался. Бачок с кормом на лопате подавал.
А мне Балет, сам не знаю почему, нравился. Пес, что и говорить, серьезный. Подумал: если наладить с ним контакт, — лучшего помощника и желать нечего… Одним словом, Гильзу передали Анохину, а мне — Балета.
Кое-кто отговаривал. Намаешься, дескать, с этим зверюгой, хлебнешь горя. Не работа будет, а мука.
— Ну и как? — с интересом спросил Карацупа.
— Повозиться, конечно, пришлось. Один раз чуть было полруки мне не отхватил.
Кублашвили до мельчайших подробностей помнил день, когда он принялся завоевывать доверие Балета.
Услышав свою кличку, пес повернул голову, насторожился. Он не бросился на Кублашвили, зная по опыту, что от человека его отделяет густая металлическая сетка вольера.
До этого дважды в день ему просовывали миску с едой. Длинным крючком вытаскивали пустую посуду из вольера. Кублашвили поступил по-своему. Ласково повторяя «Кушай, Балет, кушай!», он приоткрыл дверь вольера и спокойно поставил миску на пол.
Ничего подобного Балет не ожидал. Шерсть на загривке поднялась, он зарычал и подошел к миске. Неторопливо принялся есть.