Выбрать главу
И значит, не будет толка От веры в себя да в Бога, И значит, остались только Иллюзии и дорога.

Появившиеся в то глухое безвременье песни Клячкина на стихи Бродского вызвали множество подражаний и послужили великому делу приобщения к истинной поэзии людей, от нее далеких.

Дело, видимо, прежде всего в чутком поэтическом слухе Евгения Клячкина, его редкой музыкальной одаренности, давшей возможность извлечь для слухового восприятия внутреннюю сложную, но гармоничную мелодию стихов Бродского, во всей их многоплановой полифонии. Ему, как никому другому, удалось уловить не только музыку самих стихов, но и авторскую манеру их чтения.

Мне неоднократно приходилось слышать, как Бродский читает свои стихи, и кажется, что при всей внешней непохожести пения Клячкина на глуховатый, чуть завывающий голос читающего поэта, звук гитарной струны, щемящий, иногда кажущийся резким до диссонанса, внезапная смена лирической плавной мелодии («Ах, улыбнись, ах, улыбнись, вослед взмахни рукой») драматичным и напряженным мотивом («Жил-был король…»), создают близкое по знаку к авторскому чтению силовое поле. Услышав хотя бы раз в музыкальном прочтении Клячкина эти стихи или такие, например, как «Ни страны, ни погоста» или упомянутых уже «Пилигримов», в мелодии которых слышатся вагнеровские отголоски, уже не хочется слушать их иначе. Так поэзия Бродского, взятая «с листа», получила как бы отдельное звуковое существование.

В песнях на стихи Бродского полностью реализовался безусловный талант Клячкина-композитора, автора удивительных мелодий («Баллада короля», «Ах, улыбнись», «Романс скрипача» и многие другие). Талант этот сочетается с высоким вкусом в музыкальной интерпретации сложных поэтических монологов, где голос автора неуловимо переплетается с голосами его театральных героев — Арлекина, Коломбины, Честняги, князя Мышкина, и вновь возвращается к их создателю, человеку, как и они, обреченному на одиночество и непонимание во враждебном ему мире, сам воздух которого для него губителен.

И здесь мы переходим к самому главному. Когда я вспоминаю ранние стихи Бродского, написанные еще в Ленинграде, в бесславные для нас, его современников, годы судебной расправы над ним как над «тунеядцем» и последующего изгнания, то невольно сам собой возникает вопрос, почему его прекрасные стихи тех лет — «Джон Донн», «Письма римскому другу» и другие, воспринимающиеся сейчас как классика и далекие от обличительной политизированной поэзии, такой, например, как песни Галича, вызвали тем не менее откровенную неприкрытую враждебность у партийных и литературных чиновников брежневской поры, да и сейчас служат красной тряпкой для подкармливаемых этими чиновниками охранных отрядов, состоящих из полуграмотных ревнителей «истинно русской» поэзии? Не потому ли, что в самой интонации этих стихов, как прежде в великих стихах Мандельштама, они чувствуют чуждый им дух одинокого, непокорного, мучимого мировой скорбью неприкаянного мыслящего интеллигента, само существование которого чревато угрозой их сытому благополучию? Именно это ощущение обреченности в бездуховном мире, где утрачены действительные ценности, трагическая щемящая интонация стихов, подчеркнутая и усиленная музыкой, является основной особенностью и песен Евгения Клячкина, дает тот гармоничный синтез, который обеспечивает им долгую жизнь.

Последние годы ленинградской жизни были для Жени нелегкими. Оставив свою инженерскую должность, он пошел работать в «Ленконцерт», связав себя изнурительными гастролями по российской «глубинке», не дававшими ни денег, ни творческого удовлетворения. Чувство одиночества, ощущение невозможности реализоваться здесь как художнику, опасения за жизнь и благополучие своей семьи на фоне поднимающей голову «черной сотни» заставили Евгения Клячкина в 1990 году переехать в Израиль. Ему казалось, что там, вне партийно-советской системы удушения всего живого, вне пропитавшего все наше общество насквозь, как вирус, народно-государственного антисемитизма, он наконец обретет себя.