Корзинами и охапками приносят цветы; лепестки роз, растопыренные, чтобы создать впечатление большего объема, опрысканы духами.
Костюмерша считает вполголоса:
— Раз, два, три… Уже больше ста, мадемуазель…
— Как мило, что вы пришли, господин посол!
Она протягивает обнаженную руку для поцелуя седовласому старому павиану, который берет ее своими дрожащими пальцами, надушенными фиалкой, и долго трется о нее сухими губами, над которыми высится пучок редких седых волосков.
— Ну, ну, дорогая… А ведь мне было нелегко найти свободную ложу. Вы знаете, что для сегодняшнего спектакля организовали специальный рейс Кройдон — Бурже?…
— В самом деле?.. Это неудивительно. У меня много друзей в Лондоне…
Старик произносит, понизив голос:
— Эта девочка Синтия, о которой все говорят, я попросил разрешения взглянуть на нее. Ничего особенного!
— Ей двадцать лет, мой милый друг, и в этом ее главный козырь, впрочем, единственный, так как, между нами, танцует она весьма посредственно…
— Разумеется!.. Но все восхищаются вашим благородством!..
— Вы так милы!..
Ее голос становится ласковее, она нежно проводит кончиками пальцев по склоненной к ней дряблой старческой щеке; он вдыхает ее аромат и пытается разглядеть кусочек ее тела, который остается скрытым под кружевным поясом с жемчугами; она думает: «Старая сальная обезьяна!..»
— Будьте так любезны!.. Выйдите!.. Вы меня задерживаете!
По коридору пробегают girls; под ними сотрясается пол. Поровнявшись с гримерной грозной звезды, пронзительные юные голоса замолкают, резвые ножки стараются ступать мягче.
Ида Сконин сидит перед зеркалом, вокруг нее суетятся парикмахер и гримерша. На ее лицо заканчивают наносить слой белого грима, гладкого и твердого, как фарфор, — на дистанции, под софитами он придаст ее старой и усталой коже видимость хрупкой и нежной щечки молодой женщины, девственной и свежей, как цветок. На ноги ей надевают золотые сандалии, по краям которых расположатся, подобно ракушкам, накрашенные пальчики. На голову надевают розовый парик с буклями и тугими завитками, а сверху водрузится диадема, увенчанная белыми и пламенно-красными перьями.
Girls бегут, как стадо. Через приоткрытую дверь Ида видит сверкающие под гримом обнаженные тела с обвитыми вокруг бедер переливающимися повязками, вышитыми серебром и блестками.
Вот так же было в доме, где она родилась, в припортовом борделе, который содержала ее мать…
С гневом и безнадежностью она стискивает зубы:
— Что? Опять начинается?
Да, ничего не поделаешь. Образы минувших лет, которые долгие годы были покрыты патиной забвения, как черным и густым пеплом, но которые так и не исчезли окончательно, а совершенно спокойно в течение более пятидесяти лет дремали в тихой заводи на дне ее сердца, медленно поднимаются из прошлого.
Ее мать. Дом. Ночи, когда ее запирали в комнате, и как она старалась учить уроки и ничего не знать, ничего не слышать. Она закрывала уши руками и прижимала их так сильно, что не слышала ничего, кроме пульсации крови, тем самым успешно заглушая рокот голосов, доносящихся снизу, из общей залы, — мужской крик, женский визг.
Она сидела на подоконнике, глядя на порт, на пустынные улочки, и думала:
— Я вырасту. Я уеду из этого проклятого городишка. Мне вслед больше не будут кричать: «Ида… Маленькая Ида… Дочь хозяйки борделя… Девчонка из Дома в Конце Набережной».
Эти слова и насмешки сопровождали ее с самого рождения…
Наконец она засыпала со слезами на глазах, уткнувшись лбом в холодное стекло, под несущийся снизу голос матери:
— Барышни, сюда. Господа прибыли!..
И тогда за ее закрытой дверью, как и сейчас, был слышен топот женского стада, подпрыгивание голых ног по деревянным ступенькам. Вокруг них реял похожий аромат дешевых духов, пыли и пота, исходящего от голых тел. Они спускались бегом, держась одной рукой за перила, перепрыгивая через ступеньки, почти их не касаясь; за их напудренными плечами развевались в спешке наброшенные пеньюары. А Иде тогда было пятнадцать лет, она носила школьное коричневое платьице с черным передником. Ее косы были уложены корзиночкой. У нее был чистый и нежный голос.
— Она могла бы стать красавицей, — думает Ида Сконин. — У меня были отличные задатки.
Она размышляет с грустью:
— Отличные задатки, храбрость, неукротимая гордость, но не хватало одного, без чего все остальное бессмысленно, — гениальности…
Она стоит: на ее фигуре закрепляют шелковые ткани, шали. Она взирает на свое отражение в зеркале. Сама поправляет некрасивую складку, падающую ей на бедро; немного наклоняется, чтобы ей на голову водрузили конструкцию из страусовых перьев, колышущихся и монументальных, — это знакомая ей ноша, под тяжестью которой она не согнется, но еще с большим достоинством и энергией выпрямит спину. Она болтает, улыбается, но мысли ее далеко. Воспоминание рисует перед ней рынок на главной площади городка, зеленые арбузы, разрезанные пополам, из которых течет розовый сок, груды апельсинов, острых перцев, огромных зеленых огурцов, связки чеснока, тележки, нагруженные помидорами и баклажанами, голубое небо, морской бриз и маленькую дрожащую девочку, которая слышит, как переговариваются, смеясь, торговки: